На суше и на море - 1970 — страница 6 из 138

Петя легонько погладил мохнатый рог и почувствовал, какой он горячий, мягкий, полный трепетного дыхания. Олень слегка вздрогнул и застыл. Петя знал, что в это время рога болезненны. Олени очень их берегут и опасаются поранить. Знал — и ничего не знал до того мгновения, когда ладонь ощутила дрожь и испуг животного. И сухая оболочка книжных знаний начала наполняться настоящим, живым знанием. И Петя обрадовался.

Он потрепал оленя по мягкой морде и заглянул в большие глаза, где в черно-синей глубине жил красный закат, река, тундра — весь новый, неизведанный мир, в который Петя сделал первый шаг.

Иван Павлович издали смотрел на Петю, не окликая. Пусть понаблюдает оленей, полюбуется, попривыкнет. Сам когда-то так же стоял, не мог оторваться, с места сойти. Самое красивое животное — олень.

Сколько их перевидел, а не привык, не стал равнодушным. Всякий раз точно заново их видишь. И на стадо по-прежнему можно смотреть часами, как на море, на облака, на огонь. Да что он, Рогов! Оленеводы родятся на нартах, у детей вместо игрушки олененок, и едят оленя, и одеты в оленя. И все равно видят его красоту.

Иван Павлович любил рассматривать зимнюю одежду хантов и коми, все эти малицы, совики, гуси-парки, тобоки, чижи, кисы… Что ни возьмешь — произведение искусства. Здешние женщины диво как шьют из оленьих шкур. Вырезают из кусочков меха каждая свой узор, собирают в полосы и нашивают на одежду. Такому орнаменту только завидовать да любоваться им. Научиться нельзя. Для этого надо родиться и прожить всю жизнь в тундре.

Давным-давно спросил как-то Иван Павлович у одной мастерицы, что же означает узор, который она шьет.

— Олений узор, — ответила. — От оленьих рогов взят. Матушка шила, меня научила. Бабушка шила, матушку научила. Спокон веку олений узор шьем…

Через всю жизнь проходит олений этот узор. Сразу его узнаешь, на любой одежде, но всегда он разный. Каждая мастерица по-своему шьет его. Нет двух одинаковых оленей, двух одинаковых людей, двух одинаковых жизней, и поэтому всегда разные узоры получаются.

Пока не знаешь, не присмотришься, все узоры одинаковы, все олени на один вид. А поживешь с пастухами — и откроется сокровенное, не доступное беглому взгляду…

Зосима возился со сбруей, бесцеремонно расталкивал оленей, перебирая ремешки и пряжки. Все было буднично, обычно.

А Петя никак не мог прийти в себя. С волнением глядел он на вторую упряжку, выплывающую из-за мыска. Странно смотреть, как сани тащатся по камням, переваливаются через крутые валуны. По такому бездорожью лошадь и без упряжи прошла бы с трудом, а олени легко и ловко тянут нарты. Остальные упряжки Иван Павлович просил не перегонять на берег: незачем полозья зря драть о камни, проще всем выйти на луговину за кустами и там устроиться по нартам.

Константин Кузьмич приставил ладони ко рту и крикнул по-хантыйски, чтоб оставили оленей на траве. Потом крикнул еще что-то.

От темных кустов отделились черные фигуры в гусях, спущенных до пят. Это пастухи вышли к реке. Они медленно плыли среди камней. Закругленные капюшоны плавно переходили к плечам, широкие рукава струились вниз, непомерные полы скрадывали движение ног, поэтому фигуры в тяжелой одежде двигались необычно, как бы плыли.

Но даже и в этом удивительном одеянии, даже в сумраке Данилу можно было узнать сразу. Он был выше всех, и кашошон его гуся был откинут на спину. В красноватых отблесках зари светилось его лицо, откованное из самородной меди. Здесь он хозяин, это его мир, его простор, его жилище. Привольем и ширью полнилась его осанка, каждое движение — поворот головы, взмах руки.

Пастухи шли прощаться с Константином Кузьмичом.

И вот опустел берег. Константин Кузьмич остался один около своей лодки. Теперь он не уходил в тундру. Стар стал. Теперь он только провожал других. Заломив шапку на макушку, он прислушивался к голосам за кустами. А голоса все дальше и дальше уплывают. Вот совсем пропали. Остался перезвон воды за спиной. Но Константин Кузьмич долго еще слушает — может, донесется еще чей-то голос. Тишина. Уехали.

Он прыгает в лодку и гребет. И от того, что грести легко, ему становится грустно.


На нарты Зосимы попросился Петя. Сел, свесил ноги, как с телеги, поставил каблуки на полоз.

Пока ехали по камням, Зосима бежал рядом.

— Э-э-э, нога поберегай! Нога не так ставил! — крикнул он.

Петя поджал ноги под сиденье.

— Ай, ай, не так… — засмеялся Зосима и остановил упряжку. — Слезай. Гляди, как нада.

Сел на нарты верхом, поставил ступни на полозья.

— Так нада.

Потом вытянул одну ногу на передок, а вторую поставил на полоз.

— Так нада.

Потом обе ноги протянул на передок.

— Так нада. Так ехай. Так нога хорошо будет.

Петя вытянул ноги, уцепился руками за сиденье. Зосима тронул упряжку. Олени побежали, не разбирая камней. Нарты стало валять по валунам, и у Пети сразу заныли от напряжения руки: при вытянутых ногах вся нагрузка приходилась на руки. Иногда полоз наскакивал на большой камень, нарты резко кренились набок, и Петя удерживался лишь чудом. Пока миновали прибрежную полосу и подъехали к кустам, Петю в жар бросило — точно в шубе на брусьях гимнастикой занимался.

За кустами — заросшая травой дорожка, и по ней вытянулся весь аргиш. Зосима выскочил со своей упряжкой вперед и хотел гнать, но Рогов его удержал, подошел посмотреть, как Петя сидит. Тот с непривычки не мог держать обе ноги на передке, поставил одну на полоз. Рогов нагнулся, посмотрел и присвистнул.

— Э, дорогой, так нельзя. У тебя носок с полоза внутрь сошел. Видишь? Попадется на пути кочка или камень, зацепишь ногой — и ее под нарты заломит. И от нарт носок нельзя отставлять — кустами схватит и вывернет. Держи всю ступню на полозу. Полоз все подминает, и нога в безопасности. Главное, брат, ноги береги. Тут этим не шутят. Понял? Ну, пошел, — сказал Рогов Зосиме.

…Это в третьей бригаде, кажется, пастух оплошал. И ведь не пьян был, не болен. Заломило на камнях ногу — всю измочалило. Полгода в больнице пролежал. Поправилась нога, но сколько муки перенес. Как его, беднягу, из тундры тащили до поселка… Воспоминание мельком пронеслось в голове у Ивана Павловича. Хорошо еще, новокаин нашелся и шприц удалось прокипятить. Парень только зубами скрипел. Крепкий парень. Случись такое с Петей — на всю жизнь к тундре страх останется. А новые люди здесь нужны, и пугать с самого начала нельзя, особенно молодых. Пусть попривыкнет, увлечется…

Зосима тронул хореем оленей, побежал рядом и с разбегу завалился на нарты. По мокрой от росы луговине полозья скользили легко и мягко.

— Ш-ш-ш-ш, — тихонько шипел Зосима. подбадривая оленей и щекоча их хореем между ног.

Олени набавляли ход, а Зосима все шипел, постепенно повышая голос почти до крика:

— Кщ-кщ-кщ-щ-щ-щы-ы-ыи!

Нарты вырвались в узкую щель между зарослями. Здесь, по ворге, свободно могли бежать лишь три оленя из пяти, собранных в упряжку. Для вожака слева и молодого оленя справа места на дороге не было. Они бросались грудью на кусты, подминали их под себя, ломали и перескакивали через стволы. Иногда, устав, они пытались протиснуться вперед, на свободное пространство, но упряжь не пускала, и олени продолжали свой почти невероятный бег по зарослям. Петю раза два так ударило по ноге упругими кустами, что он сразу же убрал ее с полоза. Он совсем сжался на нартах. Их бросало и кренило из стороны в сторону… Да, ворга — это совсем не то, что он привык считать дорогой…

Вот на пути высокая кочка. Нарты встали на один полоз боком. Зосима спрыгнул, а Петя почувствовал, что летит в кусты. Но едва он это почувствовал, как нарты уже выправились и Зосима снова сидел рядом.

И еще Петю все удивляло пыхтенье паровоза, словно бы доносившееся издали. Поглощенный одной заботой — не упасть и увернуться от свистящих веток, он ничего не замечал. Только это пыхтенье слышал. Когда же немного попривык и внимательней присмотрелся к оленям, увидел, как из их ноздрей с силой вырываются крутые клубы пара, четко обозначенные в холодном воздухе. Быки работали, как машины. Их дыхание ни разу не сбилось с одного ритма — точно пять поршней выбрасывали по очереди отработанный пар.

Зосима чутко и спокойно следил за их работой. Петя увидел лицо Зосимы и удивился. Так безмятежен бывает возница, когда лошадь бредет по сонному проселку.

За спиной тоже слышалось пыхтенье. Теперь Петя знал: это упряжка, бегущая следом. Не знал он только, что на ней Рогов. Не знал и того, что Рогов с беспокойством посматривает, верно ли Петя держит ноги. Иван Павлович забыл предупредить Зосиму, чтоб не слишком гнал. А в остальном Рогов был спокоен. Радостно, незамутненно спокоен. Он уже придышался к воздуху тундры, присмотрелся к простору. И теперь если где-то частицей сознания вспоминалась вдруг комната министерства, канцелярская повседневность, то все это казалось чем-то нереальным, нелепым и невозможным.



Реальными были олени, ворга, тяжелый хорей и поводок сбруи. Да, хорей стал тяжел. Рогов пытался уверить себя, что тяжел он с непривычки, но сам этому уже не верил, хотя мысль о старости не тревожила его, не нарушала радости и спокойствия. Он здесь, он делает свое дело, и не все ли равно — тяжел хорей или легок. Если тяжел, значит, дело делать тяжелей. Только и всего. Но ведь дело остается, и оно делается. Вот для Пети хорей не тяжел, да только он его и держать не умеет. Умение всегда тяжело дается. И чем дольше живешь, тем больше умения и тем оно тяжелей.

Иван Павлович вспоминал Чукотку, Индигирку, Оленек, вспоминал Таймыр, Ямал, вспоминал Норвегию… Господи, сколько же всего было! Неужели все это было с ним? Отрывочно мелькают в памяти вспышки прошлого… Где-то пурговал — двое суток пролежал под сугробом в «куропаткином чуме», как тут говорят. Закутался в малицу, прижался к оленям и замер. И двое суток ушли из жизни, чтоб сохранилась жизнь. Где-то вводили вакцину молодняку. Сотни уколов. Немеет правая рука, и большой палец уже не чувствует шприца. И перед глазами