снова кукушка и через пятнадцать — двадцать километров новая встреча.
Время близилось к полуночи, и Ягушкин сказал: «В Макарах заночуем…» Что такое летняя полночь на Севере? Море кроткого, все пропитывающего света. Кажется, солнце лишь отлучилось на минуту, не ушло за кромку лесов, а вселилось в деревья, кусты, реку. Куда ни посмотришь, нет ни единой тени — все излучает свет, мягкий и успокаивающий.
Лимонно-розовая дорожка на воде упирается в отвесный берег. Внизу варят уху деревенские ребятишки, смеются, обсуждая вечерний улов. Рядом их моторки, уткнувшиеся в песок. А наверху у самого обрыва стоит покосившаяся, в зеленых заплатах мха часовенка. Это мне так показалось, что часовенка; на самом деле — нечто среднее между часовней, старообрядческим скитом и охотничьей избушкой. Согнувшись смотрит она вниз, на чистую бесшумную реку. Фундамент ее наполовину повис над обрывом, обнажая черные, сгнившие бревна, и трудно сказать, какие силы удерживают ее на земле.
Плотным мохнатым тыном поднимаются за избушкой ель и ольха. К дверям не подступиться — заросли крапивы и цветов иван-чая. Крыша не из досок, а из толстых, в два наката, жердей, устланных обветшавшей берестой. Бревна как бы впечатались друг в друга, спеклись, и трудно поверить, что когда-то они были живым деревом. Сморщенная, на ржавых петлях дверь чуть приоткрыта.
Мы входим внутрь. Чего тут только нет! Уголок средневековья, никоновщина… Три-четыре облупившихся, в дождевых потеках иконы — «богов» почти не видно; груда цветных тряпиц, брошенных как попало; истлевшие, обгрызанные мышами сарафаны, полотенца, хоругви; ломти зеленого, почти каменного хлеба. В ржавой консервной банке свалявшиеся, пыльные рубли и трешки дореформенного времени, церковные свечи…
А рядом с часовенкой расцветает черемуха, розовых цветов вокруг видимо-невидимо. С берега доносится песня: «А мне мама целоваться не велит…»
В былые времена эта избушка служила местом отдыха, стоянкой, где можно было найти не только хлеб и спички, но и божью благодать. А теперь ее забыли верующие, обходят стороной охотники и сплавщики леса. Кому она нужна?..
Думин уверяет, что через год часовенки не станет: ледоход и половодье еще сильнее размоют берег, и избушка рухнет в реку. Наверное, так оно и будет. Напоследок я фотографирую ее, и мы плывем дальше.
Макары — изба, где нам предстоит заночевать. Названа она по имени ручья, который неподалеку впадает в Пинегу. Прежде я никогда не ночевал в Макарах, даже не слышал о существовании такого жилья, но это неважно. Почти все избушки на реке мастерились двумя-тремя плотниками, отразившими в архитектуре жилища исконную простоту леса и топора. Побывав в одной избушке, можно с уверенностью судить о всех остальных, ибо разницы между ними, за редким исключением, нет никакой. Двадцать хлыстов на стены, десять на потолок, пятнадцать на все остальное,(две недели работы топором. После этого избушка обрастает березками, стоит десятки лет, а то и больше, и на многие километры люди знают об этом жилье и говорят о нем так же, как москвичи о каком-нибудь переулке в районе старого Арбата.
Внутри помещения — сработанный из толстых досок стол, запас сухих дров, два-три деревянных топчана (иногда даже кровати с металлической сеткой), на полках — хлеб, соль, чай, спички. Несомненное украшение жилища — большая печь, которая стоит обычно посередине. Стол — своего рода книга записи имен постояльцев. Глубокие борозды букв покрывают всю его площадь и грозят перекинуться на стены. Отмечаются в основном люди «цивилизованные», из городов: имен местных жителей почти не встретишь.
В прошлом году дождь запер нас в такой избушке на трое суток, и это было прекрасное время. Еды, правда, не хватило, но что за беда. На полке я нашел десятилетней давности подшивку «Огонька», и, ей богу, никогда чтение не доставляло мне такого удовольствия. Внизу, под обрывом, шумела река, накатывая на берег рваные клочья пены, уныло шелестел дождь по крыше. Под ударами ветра изба скрипела, словно жаловалась на свою старость, а за теплой печкой пел сверчок.
Изба оказалась занятой. Это мы увидели еще издали: в дверях избушки стоял человек и смотрел на приближающуюся моторку, а мы смотрели на него… Это продолжалось до тех пор, пока наша лодка не ткнулась в песчаный берег, и тогда Ягушкин крикнул:
— Ты ли, Александр Осипович?
Среднего роста круглолицый старик с готовностью кивнул и вышел нам навстречу.
— Вот кстати-то, а у меня чай поспевает.
Он помог нам выгрузиться и без лишних расспросов проводил в избу.
По тому, как легко и споро орудовал он топором, как подбрасывал дрова в печку, как отвечал на вопросы Думина и Ягушкина, я понял, что это один из тех людей, которые никогда и никуда не спешат, больше отмалчиваются, делают все основательно и прочно. Ведь на скорую руку да на крик северную природу не возьмешь, не осилишь. Топор как бы вливается в его широкую ладонь, обретая в ней плоть и кровь. Полено повинуется каждому его удару, делается податливым и послушным… Наверное, так держали этот топор его деды, прадеды и те лихие новгородцы, что первыми пришли на берега Пинеги. И наверное, эти веками размеренные движения перешли по наследству к его детям и внукам.
Я глядел на старика и пытался представить себе древнего русского человека, который среди нехоженой тайги, зверья и гнуса поставил себе избу. Трудная участь выпала на его долю. В древних местных памятниках постоянно встречаются имена потопших, древом убиенных, зверем растерзанных, демоном уведенных. Но еще больше бедствий испытывал он, когда вступал в поединок с лесом для добывания хлеба насущного. Кто видел пашню в лесу, так называемые расчистки, или лядины, тот поймет силу и упорство северного крестьянина. Ранней весной он выбирал в тайге место под пашню и рубил все подчистую. Но лес сопротивлялся, упорствовал. Стоило вырубить одну полоску леса и приняться за другую, а первая уже начинала зарастать. Жгли деревья, выкорчевывали, но лес отступал неохотно. Так получалась пашня…
После чая Александр Осипович разговорился: плыл он днем за дровами, плыл тихо, торопиться некуда — и вдруг заяц. Сидит на бережку и лапки чистит. Шкурка чистая, будто отутюженная, так и играет на солнце, а ушки окантованы черным с коричневым — очень модный заяц. Подплыл к нему старик, камнем достать можно, а серому хоть бы хны — не боится, отвык от человека. Крикнул старик, взмахнул рукой, пора бы зайцу струхнуть и убраться. А он только ушками поводит и травкой похрустывает. Вот сатана!.. Посмотрел он на человека, уразумел своим заячьим умом, что не сдобровать ему, если тот разозлится, и ушел. Не убежал, не дал стрекача, а именно ушел — лениво так, вразвалочку, то и дело останавливаясь перед вкусной травкой…
А потом пошли истории о встречах с медведем, и после каждой такой истории Александр Осипович показывал нам «медвежьи автографы» на руках и ногах и тяжко вздыхал: скучно, мол, живется нынче на Пинеге, скучно — гуляет зверь по тайге, озорует, а стрелять запрещено…
Горячий чай и избяное тепло сделали свое дело: потянуло в сон. Мне хотелось порасспросить старого охотника, задать ему кучу вопросов, но язык уже не слушался. В полусонном сознании осталась его просьба: показывая на мой фотоаппарат, старик говорил, что хотел бы сняться на память; сыновья и внуки живут далеко, и надо бы послать им карточку, а ехать в райцентр накладно, да и дел невпроворот; вот бы корреспондента попросить…
Но «корреспондент» уже спал.
Проснулся я от того, что кто-то жаркой рукой водил по моему лицу. Это было солнце: сквозь оконные стекла оно подобралось к моему изголовью и пекло совсем не по-северному.
За столом сидели Думин с Ягушкиным и разливали по мискам дымящуюся уху. Уха была утреннего улова, двойная, густо наперченная — огонь, а не уха. Втроем мы уписывали ее за милую душу.
— А где же Александр Осипович? — спросил я.
— Уехал старик, — сказал Думин, отправляя ложку в рот. — Хотел вас разбудить, чтоб вы его «щелкнули», да пожалел. Очень уж сладко спали!
— Губин — старик деловой, неугомонный, — добавил Ягушкин. — Рыбы нам наловил, а сам укатил. Ветер под ним ходит…
— Губин? — Я чувствовал, как покрываюсь потом. — Так это был Губин? Из деревни Ручей?
— Точно!
Думин и Ягушкин отложили ложки и недоумевающе переглянулись.
Вот она, судьба! Никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь… Прошлым летом я охотился за этим Губиным, разыскал его деревню, но самого старика не застал: он уехал в лес. А вчера ночью Губин будто специально поджидал меня в Макарах, рассказывал о зверье, а я не только не сфотографировал его, но не спросил даже фамилии.
Губин, без сомнения, личность примечательная, но. чтобы убедить в этом читателя, нужно снова вернуться к Пришвину, к его поездке в Чащу в 1935 году.
«У пекаря перед нашим отъездом собрались на совет все начальники — надо было решить, кого из работающих на сплаве отправить с нами по Коде (приток Илеши, впадающий в Пинегу. — О. Л.). Требовался очень сильный человек. Кода из всех здешних речек самая быстрая и порожистая. Выгрести против течения невозможно и впритычку до крайности тяжело. Названо было несколько кандидатов, очень сильных сплавщиков. Но когда я сказал, что, кроме силы, проводник должен быть хорошим охотником. то из названных остались только двое — Александр Губин и Павел Лушин. И когда я прибавил, что человек этот должен быть речистым, то Лушин вовсе отпал, а про Губина мнения разделились: завлесопунктом говорил, что за пять лет работы с ним на сплаве ни одного слова от него не слыхал, а Ягушкин (дальний родственник моего спутника — О. Л.) слышал не раз и, главное, знал, что если хорошенько его попросить, то он может все сделать и говорить тоже, наверное, может…
— Вот это прекрасно, — обрадовался я и высказал последнее свое условие: хотелось бы, чтобы человек был все-таки и хороший…»
Вскоре путешественники с проводником сели в стружки и. отталкиваясь длинными шестами от берега, поплыли против течения навстречу Берендеевой чаще… В пути писатель размышляет: