На суше и на море - 1975 — страница 36 из 108

Лишь после девяти в такой ноябрьский день, начавшийся туманом, на набережной появляются люди. Они идут, не торопясь, не поймешь сразу, кто они и зачем тут оказались. Идут беззаботно мимо новой гостиницы, спускаются к причалам, где мягко приседает на волне белоснежный «Волгоград».

Это отправляются на работу нефтяники промысла Нефтяные Камни. И само их появление на набережной в час, когда город давно уже трудится, и их лица, не озабоченные сиюминутной спешкой, — все это невольно выделяет морских нефтяников среди бакинцев, и так же невольно иной прохожий нет-нет да и оглянется, посмотрит им вслед, инстинктивно почувствовав, что дело у этих людей не то, как у всех, не тот ритм жизни.

С небольшими чемоданчиками, сумками в руках нефтяники поднимаются по трапу. Поскрипывает трап, летят за борт сигареты, шлепаются на лавки чемоданчики и сумки. Ни суеты, ни давки, ни громких криков, ни провожающих. И вот медленно уплывает причал с одинокой фигурой человека, помогавшего отдать концы, сжимается в узкую полоску широкая набережная, и вскоре Баку погружается в туман.

До Нефтяных Камней, Камушков, как их называют, больше ста километров, четыре часа ходу.

На палубе, в салонах и в проходах неторопливые разговоры, все еще в плену домашних забот, еще в голове дети, удачные покупки. Городские новости гуляют по теплоходу, и кажется, Баку здесь, рядом. Хочешь, поднимись на палубу и сойди на набережную. Море брызжет, небо белесое, как под Вологдой, какая-то блеклая голубизна. Ноябрь, ноябрь… Каково-то на Нефтяных Камнях?

Иду в салон одним из последних. Вот блаженство! Мягкие сиденья, тепло. Кто-то спит, подложив под голову чемоданчик, а на него кепку. Женщины вяжут, мужчины сражаются в домино и нарды. Пахнуло чем-то домашним, уютным, совсем не похожим на стандартный, безликий уют фирменных поездов, пароходов и самолетов. Тут все свои, все знают друг друга или по крайней мере встречались; как не встретиться за долгие годы на Нефтяных Камнях! И но тому как они свободно держатся в салоне, чувствуешь, что легко здесь разговориться, сесть и сыграть в домино, одолжить книгу или газету.

Через два-три часа темы разговоров меняются. В любом конце салона — про вышки, долота, какие-то задвижки, про тонны нефти. Уже никто не вспоминал о доме, остались позади семейные заботы, Баку был далеко, говорили о работе, Нефтяных Камнях, как будто стосковались по ним, и теперь, отстранившись на время от береговой жизни, в самом деле стали морскими нефтяниками.

А вот подход к Камушкам я прозевал — в салоне разом все поднялись, и пробиться к дверям не было уже никакой возможности. Смотрел на причал через головы нефтяников. На берегу (берег-то на сваях!) прямо перед нами еще цвел сад, зеленели кусты. И за железной загородкой, чуть в глубине, стояли люди, десятки, а может, сотни людей. Они ждали «Волгоград», чтобы уехать в Баку, но казалось, народ собрался для встречи приезжающих; было ощущение праздника — шумно, весело и хорошо. Согласитесь, это здорово, когда приход на работу похож на праздник.

2

Если подойти вплотную к буровой вышке на Нефтяных Камнях и смотреть на нее снизу вверх, то не найдешь ничего, что отличало бы ее от сотен и тысяч буровых (а я повидал их немало и на Апшероне, и в Тюменской области). Вытянутая усеченная пирамида с лестницей, ведущей на сорокаметровую высоту. Пирамида кажется легкой и непрочной — ажурная конструкция скрадывает мощь этого сооружения. Лишь у основания, там, где расположены дизель, лебедка, где стоят чаны с раствором, где в железное устье уходят, вздрагивая, трубы, — там» чувствуешь силу буровой, ее напряжение в споре с землей. Далеко-далеко, на глубине в тысячу метров, рвут долота породу, крошат ее, тянут за собой трубы — к нефти, газу. А тут только гудит двигатель, мечутся стрелки манометров, словно на их хрупкие плечи выпала основная тяжесть бурения.

Обычная буровая. Та же под ногами скользкая глинистая масса, тонким слоем покрывающая доски. Те же «свечи» из ввернутых одна в другую труб. Но стоит немного отойти от нее, повернуться чуть-чуть, и сразу же «обыкновенность» исчезает. Кругом вода. Посмотришь направо, налево — торопятся неведомо куда волны. Глянешь под ноги, а в щелях пастила — море. Зеленоватое, в тени эстакады с синеватым отливом, оно лижет сваи — методично, с ленивым упорством. Каждая волна набегает на сваю с удивлением (откуда это, мол, она взялась), потом всплекивается перед ней и освобождает место другой. Ни спешки, ни промедления.

Есть какое-то непривычное ощущение, оно пройдет, это от новизны впечатлений. Но вот то тут, то там к ограждению эстакад подходит человек, на время оторвавшись от работы, и смотрит вдаль, на волны, не просто же так он смотрит и совсем не бездумно его лицо. Это созерцание особого рода, когда взор, не раздраженный внешними впечатлениями, направлен в самого себя. Это разговор один на один, потаенная работа ума, потаенная и потому раскованная…

Сурид Джафар-заде, буровой мастер, стоит неподалеку, руки у него в карманах куртки, пушистая шапка надвинута на глаза. Небольшого роста, Сурид похож сейчас на мужичка, ладного, оценивающего все хозяйским глазом, рассудительного и уверенного в себе. Ему за тридцать, он уже опытный мастер, кто-то сказал — удачливый. Во всяком случае дела у него идут неплохо, а несколько лет назад со своим напарником, другим мастером, он пробурил сложную наклонную скважину, и это было рекордом, правда позднее перекрытым.

Сурид стоит неподвижно, словно врос в площадку, а на буровой небольшая суматоха: там готовятся к спуску труб в скважину. Ни единого слова подчиненным, ни одного жеста. Только взгляд чуть напряженный, он сразу схватывает малейшее промедление, неточное движение… Но вмешиваться не приходится: все знают свое дело, и напряжение в глазах мастера спадает.

— Сейчас будет красивая работа, — говорит он.

Сейчас трубы пойдут в пробуренную более чем на тысячу метров скважину, вон они выстроились, словно высокий штакетник, одна к другой, в несколько рядов. Наступает предпусковая минута. Еще можно несколько раз затянуться сигаретой, глотнуть холодной воды из бачка, можно постоять просто так, засунув руки в карманы. Но это уже последние секунды, нетерпеливое ожидание, подготовка к иному ритму, не зависящему от воли одного человека.

Взвыл дизель, резко набирая обороты, рванулся кверху крюк с многопудовым элеватором. Казалось, сейчас он вылетит наружу: так стремителен был его подъем. Но у площадки верхового он плавно затормозил, верховой уже подтянул железным крючком конец «свечи», вставил ее в элеватор, захлопнул дверцу. «Свеча» покачивалась, выводя нижним концом узоры на досках настила. Но вот ее подтянули повыше на тросах, помощник бурильщика облил резьбу графитовой смазкой, и «свеча» соприкоснулась со своей предшественницей, уже опущенной в скважину. Бурильный ключ, словно хищная рыба, выскользнул откуда-то из-за угла, плотно обхватил «свечу» и завинтил ее, как игрушечную. И вот «свеча» пошла вниз плавно, покорно, а потом элеватор снова взлетел вверх.

Все повторялось, ничего нового нельзя было увидеть. Но ритм, ритм… он диктовал свою волю, постепенно нарастая, сглаживая первоначальные шероховатости и заминки. Это была действительно красивая работа. Не потому лишь, что со стороны выглядела эффектно, не потому только, что завораживала непрерывность процесса. Люди, задавшие ритм и покорившиеся ему с какой-то бесшабашностью, — вот что было здесь красиво. Им было нелегко, это чувствовалось, им приходилось напрягать мускулы, но к освященной веками красоте физического труда прибавлялась красота иного рода — индустриальная, что ли? Мгновенная оценка ситуации, изменение обстановки рождали импульс, и этот импульс, переданный механизмам, добавлял или уменьшал мощность двигателя, замедлял или ускорял ход крана, управлял бурильным ключом. С помощью человека техника очеловечивалась, казалась одушевленной, живой. Человек и машина сливались, образуя одно целое — с мозгом человека и силой, скоростью машины.

— Пойдем чаю попьем, — предложил Джафар-заде.

Он неторопливо повернулся всем корпусом, зашагал к домику, не вынимая рук из карманов. Там налил кипятку в банку, обхватил ее озябшими руками, притянул к себе и нахохлился. Ветер задувал в щели домика.

— Тут система правильная. Пока мастером станешь, всю буровую облазишь, на каждом рабочем месте постоишь. Бывает, кончит человек институт — и за стол, бумажки пишет, отчеты составляет. Или ходит между станками, командует, а станка боится. У нас не так.

— А как у вас? — спросил я, не привыкнув к его паузам.

— У нас по-другому.

Теперь я уже не торопил Сурида, да и торопиться не хотелось: только тут я почувствовал, как холодно на Камушках при восьми градусах тепла. Мастер постепенно оттаивал, лицо его становилось мягче, спокойнее, как будто там, на буровой, он был внутренне собран, не позволял себе ни о чем думать, кроме работы, а вот тут выражение сосредоточенности исчезло, глаза теплели и маленькие морщины разглаживались.

— Каждый хочет в хорошую бригаду, а мастеру нужен сильный рабочий, физически крепкий. Так? Я маленький, вес — пятьдесят шесть килограммов, никогда не работал на производстве. Боязно.

Пошел помощником бурильщика к Кямилю Ильясову. Тут я многому научился. Ильясов практик, ремесленное училище закончил, но дело знает хорошо. Веселый, как ни тяжело, настроение поднимет. Очень мне нравился Кямиль, все думал: буду как он. Ведь не век в помбурильщиках ходить, все-таки высшее образование, инженер. Но Ильясов — мастер, рабочий, имеет дело непосредственно с бурильщиком, был такой Фатали Алиев, я в его вахте оказался. Тут мне нелегко пришлось. Во-первых, тяжело с непривычки, попробуйте потаскать элеватор, он сто двадцать килограммов весит. По ночам пальцы болели. Второе — не клеились у нас отношения, из-за работы конечно. Со спуско-подъемными операциями не справлялись. Он должен был так направить рабочих, чтобы все шло без сучка и задоринки. А он боязливый: то позже затормозит, то раньше… Бурение таких не любит. На каждой «свече» теряли мы секунды, норму выполняли на восемьдесят процентов, зарабатывали плохо. Фатали во всем обвинял меня: я у ротора стоял. «Ты не можешь», — говорил он.