На суше и на море - 1979 — страница 57 из 113

Дюдауль поманил ее рукой и заковылял к озеру. Под луной в низине на белом снегу четко рисовались олени — три в запряжке и два запасных — и тонкое сооружение — нарты.

Осикта плохо соображала, что делает. Ей казалось, что все ее тело раздулось, отяжелело, а земля далеко внизу, в тумане, и ее не видно, а сама она идет на тонких и чрезвычайно длинных ногах, которые могут в любую минуту сломаться — она удивлялась, почему еще не сломались, — и тогда она рухнет в бездну, где холод, темнота и сырость и все дрожит и крутится и твердое…

Осикта никак не решалась сесть на нарты. Ей казалось, что они стоят где-то далеко внизу, на дне пропасти. Она беспомощно поглядела на Дюдауля. Он как будто понял ее сомнения, взял за руку и за талию, осторожно посадил на нарты. Сквозь полусон Осикта почувствовала, какие у него, однако, сильные руки. Она вспомнила об эстонце: у него тоже были сильные руки. Впрочем, и русский был силач.

Сев на нарты, она потеряла сознание. Дюдауль подумал, что на крутых спусках трудно будет удержать нарты и Осикту. Он из одной шкуры сделал спинку, посадил Осикту на нарты верхом, сам сел впереди и привязал девушку за талию маутом к себе. Теперь если падать, то вместе.

Дюдауль ногами ходил не очень хорошо, но на оленях ездил, как мало кто из селькупов ездит. А кто сравнится на нарте с селькупом? Это умение досталось ему как бы в качестве компенсации за хромоту. Впрочем, его учителем был Сейко-ильча. Но с Осиктой даже ему ехать было трудно. Она расслабилась, отяжелела, ее мотало из стороны в сторону. Хорей приходилось держать, выдвинув далеко вперед, и сидеть на краешке. Рука затекала, с каждым километром хорей становился все тяжелее и тяжелее.

Ночь была светлая и морозная. Олени шли хорошо. Каралька и в самом деле не вскрылась. Это Сейко-ильча сказал, в каком месте забереги появляются в последнюю очередь. Прошли еще несколько извилин реки — хорей весил уже тонну.

Утром вышло солнце и наст ослаб и не держал оленей. Через шаг они проваливались. Да и проваливались не разом. Провалившийся задерживался, свободный перетягивал нарту в блоках и бил передком нарты отстающего. Отстающий рвал в свою очередь вперед и теперь доставалось недавнему передовику. Хорей весил уже десять тонн.

До поселка Дюдауль добрался к вечеру следующего дня. Во всем поселке светились только два окна и, разумеется, не в ФАПе — фельдшерско-акушерском пункте. Дюдауль бросил хорей на землю и выругался по-русски. Осикта была в беспамятстве, но около ФАПа как будто пришла в себя. Она сидела маленькая, несчастная, с раздутой щекой. Сердце Дюдауля переполнилось нежностью и состраданием. Такая, несчастная, Осикта ему больше нравилась. Он подогнал нарты к самому окну, намекая, что прибыл из леса, а из леса даром не приезжают, и стал стучать, хотя в обычное время не то что стучать, а просто подойти к фАПу не решился бы. Он сторонился и врачей, и учителей, и директора совхоза, и вообще поселка с его шумной жизнью.

— Кто там еще? — спросил из-за двери голос, который трудно назвать приветливым. Дюдауль не понял, кто это: мужчина или женщина.

— Из леса. Из стада. Больной, температура сорок, — храбро ответил Дюдауль, хотя обычно редко произносил больше двух слов кряду.

Засов отодвинулся, на пороге появилась большая, не меньше ста килограммов, женщина в накинутом на плечи пальто.

— Что случилось? — спросила женщина грубым мужским голосом. Дюдауль дрогнул, но решил держаться до конца.

— Зуб болит. С доктором говорить надо, — сказал он.

— У тебя?

— У Осикты. Щека толстый стал.

— Я врач. Где она?

Дюдауль полез за пазуху и вытащил соболя.

— Вот. Лечи ее.

Женщину, по-видимому, подняли с постели. Открывая дверь, она еще не проснулась окончательно. Соболь, однако, привел ее в чувство. Ее сонные глаза встали наконец в фокус, и она проворчала:

— Веди ее сюда. А кошку оставь себе.

— Это не кошка, — обиделся Дюдауль, — у меня есть еще один. Дам и другой.

Он подумал, что женщина намекает, что одного соболя для успешного лечения зуба недостаточно.

— Тащи сюда свою Осикту или как там ее…

— Осикту, — подтвердил Дюдауль.

— Тащи, а сам проваливай вместе со своими хвостами и не мешай работать.

И, видя, что Дюдауль стоит на месте, почти крикнула:

— Веди свою жену! Что встал?

Дюдауль сунул соболей за пазуху, скатился с крыльца и помог Осикте забраться по ступенькам.

Он поехал за поселок, где есть ягель, и отпустил оленей, связав их друг с другом маутами, и все никак не мог надивиться на врача, крутил головой и посмеивался.

Дюдауль некоторое время бездумно глядел, как олени копытят, потом вернулся к ФАПу, сел на завалинку и сам не заметил, как уснул.

Он почувствовал, что его трясут за плечо. Это была вчерашняя женщина-врач. Дюдауль сел и протер глаза.

— Осикта живая? — спросил он.

— Спит. Вечером будет бегать, что твои олени. Иди поспи здесь. Есть место.

— Нет. Пойду к оленям.

Дюдауль пошел к оленям, перевязал их на новое место, а сам лег на нарту и снова заснул.

Разбудил его вожак Ляпса («Уши повесил»), которого объезжал еще сам Сейко-ильча. Это был умный олень. Он сам знал, куда ехать, и даже через кустарник и бурелом находил наилучшую дорогу. Один у него был недостаток: он мог умереть в упряжке от усердия. За ним надо постоянно смотреть и вовремя давать отдых. Другие олени сами ложились, если идти не могли. Ляпса шел, даже когда не мог. Таким его воспитал Сейко-ильча.

Когда Дюдауль подогнал нарты к ФАПу, то сразу увидел Осикту. Она улыбалась, опухоли на щеке как не бывало.

— У меня все хорошо, — сказала она, — и температуры нет. И доктор сказала, что у меня очень хорошие зубы. Только один плохой.

Дюдауль молча выслушал ее и сказал:

— Обратно поеду. Отцу скажу, что здорова.

Он стал поправлять упряжь, хотя в этом не было никакой нужды. На Осикту он старался не смотреть: теперь перед ним была прежняя Осикта, и он сразу стал маленьким и хромым.

— А я? — удивилась Осикта. — Я тоже хочу в стадо.

— Туда полетит вертолет. На нем лети.

Дюдауль все возился с упряжью.

— На каком это вертолете? — почти выкрикнула Осикта.

— За ветврачом полетят. На нем лети. Сейчас мы не пройдем. Видишь, туман и небо снизу синее? Это реки вскрылись, в небе отражаются. Тут сиди. Утонешь.

— А ты?

Дюдауль пожал плечами, подбросил ногой хорей, поймал его и упал в нарты уже на ходу.

— Дюдауль! Стой! Стой! — закричала Осикта.

Он натянул вожжу и обернулся.

Осикта прыгнула на нарты и зашептала ему на ухо:

— Я не хочу оставаться в поселке. Я хочу в лес. Ветврач будет в стаде до конца отела. Не скоро за ним пошлют вертолет.

Она слегка обняла его, ее лицо, свежее и румяное, оказалось совсем рядом, никогда он не видел ее лицо так близко. Он почувствовал, что теряет голову, и сердито зашикал на оленей, ругая себя за слабохарактерность. Пусть бы уж летела на вертолете.

На этот раз Осикта увидела, какова дорога. Вездеходы прошли по санному следу — на всякий случай они шли по уже проложенным дорогам: реки коварны — колея нарты, разумеется, не совпадала с колеей вездехода и не помещалась в след одной гусеницы. Поэтому нарты шли боком, постромки подсекали оленям ноги в стороны. К тому же снег ослаб, олени проваливались. За две ночи они отощали, ребра их были видны сквозь шерсть, а сама шерсть летела клочьями от одного только ветра.

— Как меня довез? — спросила Осикта, едва не вываливаясь из нарт.

— Так! — буркнул он, ругая себя за то, что не поехал один.

Она сидела очень близко. Ему было приятно, что она так близко.

«Не надо о ней думать, — сказал он себе, — совсем голова делается дурная».

— Как же я не выпала?

— Держал.

— Так? — спросила она, обняла его и засмеялась.

Теперь она была прежней, здоровой и веселой Осиктой и ее тянуло на игру.

— Не трогай, — попросил он.

— Почему не трогать? Ты вообще-то хороший, Дюдауль. Ты меня спас. Да?

— Не мешай.

— Э-э! Ты меня обнимал, а мне тебя нельзя? Какой ты плохой человек!

— Я хромой.

— Ты хромаешь так, что не заметно. Немножко совсем.

Он натянул вожжу и соскочил с нарт. Его лицо показалось Осикте сердитым.

— Ты обиделся? — спросила она.

— «Он» прошел, — сказал Дюдауль, — след совсем свежий. Пятнадцать минут следу, наверное. Мужик, однако.

— Кто?

Дюдауль молча показал на медвежий след. Осикта соскочила с нарт, шагнула, ойкнула и присела на корточки.

— О нем нельзя говорить, — сказал Дюдауль, — и думать о нем нельзя: «он» угадывает мысли.

— Кору-ильча, — прошептала Осикта.

Лес молчал. Дюдауль сел на нарты и закурил. Он думал. Впрочем, не думал, а просто не торопился и просто курил. Осикта подошла к нему и испуганно глядела, как он курит, следила глазами за движением папиросы и дыма. Она разом припомнила все страшные рассказы про «лесного дедушку»: он умеет превращаться в любого зверя. Глядишь — олень, а это не олень, а «он». И еще «он» умеет исчезать, как туман. Говорят, что «он» добывает только плохих людей, а хороших не трогает. Осикта стала думать о том, что она, пожалуй, плохая: зачем смеялась над Дюдаулем? Разве это хорошо?

Дюдауль вытащил из-под шкуры на нарте тозовку, осмотрел ее, отер рукавом и зарядил. Положил на нарту справа. Потом, не глядя, одним движением выхватил ее, и она точно легла прикладом на плечо. Положил на место, повторил это же движение, но пустой рукой.

— Так пусть лежит, — пояснил он.

— «Он» сейчас злой? — спросила Осикта.

— Наверное, вода натекла в берлогу. Проснулся. Голодный.

— Значит, злой?

— Злой будет потом, когда начнется гон. Сейчас не шибко злой.

— Я боюсь.

— Ты о нем не думай. «Он» баб не ест.

Солнце клонилось к западу, по снежным полям, покрытым солнечной чешуей, поползли от леса синие тени.

— Скоро будет ночь и темно, и я боюсь, — сказала Осикта, — я боюсь темноты. Давай костер разложим.