На суше и на море - 1981 — страница 17 из 106

Вот так же и пейзажи могут обманывать, как мы обманываемся, глядя на них.

Мы движемся по горной местности в Восточной Боснии. Высоченные вершины; голые или лесистые, но неизменно крутые склоны; живописные ущелья, вдоль которых растут прилепившиеся одинокие сосны; глубокие каньоны с тревожными зелеными и пенящимися реками. Повсюду резкие и разорванные линии рассекают или заслоняют небо, а нам кажется, будто все эти исполинские формы обрушиваются с воем прямо на нас. Все здесь острое и агрессивное, все кажется исключительным и значительным, все рождает чувство романтического восхищения, неразлучно связанного с чем-то, что походит на страх и вызывает мысль о том, что с этими пространствами связаны необыкновенные события, великие исторические перевороты. А на самом деле это спокойный и заброшенный, ничем не знаменитый безымянный край, которого не коснулась история или по которому, может быть, она некогда прошла, спеша к своим далеким целям в других местах, оставляя нетронутым его безымянное, серое бытие с неизменной чередой уныло сменяющих друг друга природных процессов возникновения, роста и умирания.

Совсем иное, совсем противоположное этому чувство, когда мы едем по равнине Срема или Бачки. В глаза бросаются лишь бесчисленные и бесконечные борозды; в зависимости от скорости поезда они или раскрываются и складываются в непрерывной причудливой игре разноцветных вееров слева и справа от нас, или превращаются в разлившиеся темно-зеленые воды, которые молниеносно стекают к какой-то общей линии в глубине горизонта, где их ожидает невидимое и бездонное падение. Едва различимы крыши сел, утонувших в садах и скудной последней зелени деревьев, и только одинокая колокольня иногда возвышается над ними, однако и она теряется в однообразии хмурой равнины и серого неба, незначительная и по форме, и по своему стремлению возвыситься. Здесь не на чем остановить взгляд вплоть до самой дальней черты, которую нельзя больше назвать землею, где тянется небо, однообразное и бескрайнее, словно и его составляют лишь какие-то лазурные, золотые или серые нивы для неведомых нам злаков. Здесь тоже все движется и летит, но словно стремясь ускользнуть от нас, таясь и пригибаясь то в одну, то в другую сторону, подобно стелющейся траве или птице на бреющем полете. Бесформенно и приземленно все, на что ни взглянешь, и все напоминает о буднях, о долгом праздном времени и обычной жизни. На самом же деле эта равнина — арена великих исторических событий и столкновений со времен переселения народов и защиты Римской империи, через вековые турецкие походы и войны до партизанских «баз» и великих битв в недавней борьбе наших народов против фашизма. Эту равнину с давних пор вдоль и поперек бороздили переселенцы, беженцы и огромные воинские отряды; здесь хутора, села и маленькие городки часто означают места, где проходили великие битвы и заключались исторические мирные договоры. Однако ни о чем подобном не говорит этот край.

Такова равнина; тихая и невзрачная, она рождает, молчит и прикидывается неловкой, всегда готовая превратиться в арену человеческого созидания или человеческого разорения.

Так вот и земные пространства могут обмануть на мгновение чувства и мысль человека, показать и сказать одно, а быть и означать совсем другое.

Воскресная послеполуденная пора. Поезд громыхает и мчится по серой равнине Срема. Взглянув в окно вагона, я вижу, как ветер по-прежнему носит сухую листву кукурузы; она уже далеко, чернеет на фоне серого неба, подобно припоздавшей птице, название которой не можешь угадать.

Взлетая над морем

Infinito mar me meu desejo!

Camоes[8]

Стоит вспомнить о море, как легкая дрожь охватывает меня — волна и крыло! — от затылка до кончиков ногтей, и на миг земля исчезает у меня из-под ног.

Выведите жителя Балканских гор на море, и вы откроете опьяняющий праздник с радостным рассветом и полными неизвестности сумерками. Стремление к морю, видимо, зарождалось и росло в поколениях, и воплощение его в одной нашей личности жестоко, как взрыв. Выход племени к морю — это начало его подлинной истории, его вступление в царство больших жизненных шансов и больших возможностей. Этот решающий миг в истории рода повторяется всякий раз в истории личности при первой ее встрече с морем, только в иной форме и меньшем объеме.

Я стараюсь хорошенько понять ту неописуемую нежность, которой наполняет меня самая мысль о сизо-белых оттенках на перьях чайки, о безмятежных волнах, которые несут в себе солнце, небо, отраженные берега, наши образы и преломляются с музыкой, которой мы внимаем в божественном экстазе. В голову приходит мысль, что это те самые далекие и чудесные игрушки, по которым плачут ночами крестьянские ребятишки в наших горах, когда матери тщетно суют им грудь, которая утоляет лишь первую жажду и первый голод.

Покидая твердый и суровый материк и вступая на зыбкий ковер, ведущий вдаль и в неизвестность, мы попадаем на важный переход, делаем шаг по пути, который ведет к одухотворению. В самом деле, когда человек спит ночью на корабле, вокруг которого поет море, ему приходит мысль о том, что это лишь первый ночлег в путешествии к покуда лишенным телесности элементам более радостных и высших миров. Словно переходишь от круто замешанного вещества через жидкое его состояние к газообразному, и так все дальше и дальше.

Уже самый выход на берег моря создает иллюзию, будто мы движемся к совершенству. Исчезают леса, которые теснят и пугают дух и в которых все задыхается и поспешает в необузданном росте. Травы становятся более редкими и более благородными, они уединяются и ищут одиночества. Сосна становится кипарисом, горный дичок — сладкой смоквой, а трава без названия — розмарином. Огромные глетчерные реки серого камня, что обрушиваются с крутых склонов гор, становятся тоньше, мельче и на самом берегу превращаются в морскую гальку, полную таинственных узоров и образцов, словно непостижимых заветов.

Прополощите рот морской водой! В ней ничто не гниет, и поэтому она драгоценна и священна, как лекарство, ворожба и пока несовершенная форма ожидающей нас вечности. Она горька, но горечи не следует бояться: горечь означает расставание, а расставания — неизбежные станции на пути к совершенству. Доверьте вашу печаль горца морю; оно бесконечно и неодолимо, как непрестанное приглашение к дальнейшему путешествию. Здесь, на каменной опушке, в виду моря, стихла наша песнь горцев, завершилась возгласом неожиданного изумления.



Адриатика. Уголок побережья между городами Прнмоштен и Рогозица

Мы становимся легкими и опытными. Мы плывем.

Мне кажется, будто я вижу, как житель гор, который в своем крае неторопливо рассказывает возле костра, напоминая дива, исполински огромного и тяжелого, медленно превращается в моряка, в маленького матроса, который с двумя флажками в распростертых руках высоко на мачте претворяется в знак или букву, одну-единственную букву в сжатой фразе, продиктованной острой потребностью. При одной мысли о горькой стихии, где угасает любое имя и стирается любой лик, во мне рождается непонятное возбуждение и растет без границ.

Волна становится крылом. Мы становимся бестелесными и счастливыми. Мы летим.

Это больше не то вино, «как красное море», по которому скитаются ладьи и герои, но «неисчерпаемый океан любви божьей», шум которого слушал некто спасавшийся в тишине своей кельи. Шум в ушах человека, бодрствующего в холодной ночи. Этот бесконечный и смутный разговор между одиноким человеком и тишиной, его окружающей, означает, что мы стоим в конце пути. Это последнее слово всех призраков этого мира. В нашем одиночестве, пользуясь по-прежнему всеми чувствами, но больше не для мира чувств, этот шум должен перенести нас в пределы, где неведомы ни звук, ни тишина. Поэтому линия моря в глубине горизонта мне всегда кажется воротами, которые уводят из мира, а шум волн — последним, что мы заимствуем на этой земле. И бездны сверкания, что иногда раскалываются летом под штормовым ветром над морем, есть лишь бледные предвестники внутренних океанов, поскольку все земные моря остаются позади — ни волн, ни крыльев! — как символы, которые мы превзошли.

Вино

Я думаю о будничных, обыкновенных вещах и о радостях, какие они нам доставляют. Я думаю о вине. В эту минуту я не знаю, что о нем говорили поэты и что о нем думают мудрецы. Слова поэтов подобны ветру, а о мнениях людей не стоит заботиться, ибо живут не мудрецами и не ради мудрецов, но помимо них и вопреки им. Я говорю лишь об истинных радостях, которые вечны, поскольку они однажды существовали. Все, что я славлю этими своими словами, прошло однажды через мои ощущения и мое сознание, принесло мне радость и поддержало, единственной реальностью оставило мне мысль о самом себе. Одной из таких вещей является вино.

Памятью обращаясь вспять, я не могу определить, с каких пор я ношу его образ и произношу звучное слово, его обозначающее. Это не то красное вино, что виднелось в неуклюже изображенном кувшине над дверями корчмы, мимо которой мы ходили в школу; не то белое, что оставалось в бокале после посещения гостя; не таинственное вино причастия, которое скорее предчувствуешь, нежели воспринимаешь. Первым настоящим вином в моей памяти стало вино из библейского сказания о милосердном самаритянине. Вино, смешанное с маслом, которым неведомый путник омывал раны страдальца. Тогда, думается мне, впервые ощутил я его ценность, силу и смысл. А потом прошли передо мною многие вина этой страны. Знаменитые, культивированные вина, что спали в глиняных сосудах или глухих разбухших бочках, которые не отвечали на постукивания, охраняемые, точно взрывчатка или заветный талисман. Крестьянское вино, для которого в мире нет имени, но лишь кличка без славы. Благородное вино, которым медленно и благоговейно обносят за столом. Бедняцкое вино, которое жены тружеников приносят своим мужьям на стройку, — его пьют из горлышка, а потом локтем л