а сухую и теплую.
У меня уже несколько дней болели зубы, и холодная погода с душем на ветру обострила боль. Воспаление распространилось по лицу, и, не дождавшись конца вахты, я обратился к помощнику капитана, в чьем ведении находились медикаменты, с просьбой помочь мне чем-нибудь. Но в ящике с лекарствами не оказалось ничего подходящего, кроме пузырька с остатками опия, который берегли на крайний случай, и мне пришлось мужественно сносить свою боль.
Когда мы снова встали на вахту, снег прекратился и даже поблескивали звезды. Удерживался свежий ветер. Около полуночи я залез на бизань и спустил крюйс-брам-рей. Видимо, у меня это вышло неплохо, потому что помощник капитана похвалил меня.
Следующие четыре часа подвахты для меня не были отдыхом. От боли я не мог заснуть и слушал, как отбивали склянки, а утром поднялся наверх совсем разбитый.
В пятницу, 1 июля, мы были почти на широте мыса Горн, в сорока градусах западнее. Обрасопив реи на попутный ветер и отдав рифы на фор-марселе, мы пошли на восток, надеясь оказаться у мыса через семь-восемь дней. Что касается меня, то я не спал уже сорок восемь часов; от усталости и простуды лицо мое раздуло так, что я не мог открыть рта, чтобы поесть. Буфетчик попросил у капитана разрешения сварить для меня рису, но услышал в ответ: «Скажи ему, пусть ест сухари и солонину, как все». Я и не ожидал другого… Если бы не штормило, я ушел бы вниз и отлежался, пока опухоль не сойдет. Но при такой нехватке людей я не мог покинуть своего места и, оставаясь на палубе, по мере сил выполнял свои обязанности.
В субботу, 2 июля, утром дул западный устойчивый марсельный бриз. В воздухе, прозрачном и холодном накануне, появилась какая-то неприятная, сырая изморось. В полдень к нам заглянул кок и стал звать наверх полюбоваться зрелищем, какого, сказал он, мы еще не видывали. «Куда глядеть?» — спросил я, поднявшись первым. «А вон — по левому борту», — ответил кок.
Там, посреди искрящегося моря, возвышался ледяной остров — айсберг. Никакое описание не может передать всю необычность, все великолепие и величие этого зрелища. Громадные размеры айсберга — мили две или три по окружности и несколько сот футов по высоте, его медленное раскачивание, заметное лишь по перемещению вершины относительно облаков, белый пояс ледяного крошева у основания, грохот, порождаемый растрескиванием его массы, падение в воду отколовшихся от него глыб и наша близость к нему — все это производило поистине непередаваемое впечатление. Мы попытались обойти айсберг с подветренной стороны, но лишились ветра совсем и всю ночь дрейфовали рядом. Ночь была безлунной, но ясной. Мы могли наблюдать движение айсберга по звездам, которые то закрывались им, то снова становились видимыми. Время от времени раздавался громоподобный треск и слышалось падение ледяных глыб в воду. Утром со свежим бризом мы стали быстро удаляться от айсберга, и, когда рассвело, он уже скрылся из виду.
Понедельник, 4 июля. В Бостоне сегодня празднуют День независимости. Палят из пушек, звонят в колоколу, веселятся. Леди прогуливаются по улицам с зонтиками, денди — в панталонах и шелковых чулках. Сколько мороженого будет сегодня съедено! Сколько льда привезено издалека! Какими бы далекими ни представлялись эти празднества нам, приплясывавшим от холода на покрытой льдом палубе, никто не забыл, какой сегодня день, и немало было высказано пожеланий, серьезных и шутливых.
К концу дня дозорный на марсе сообщил, что видит на юго-востоке ледяное поле. Теперь надо быть начеку. Ледяные поля опаснее, чем айсберги. Айсберги можно обойти. Когда же судно попадает в гущу льда и получает пробоину, спастись невозможно.
Невзгоды наши усугубил шквальный ветер, налетевший после захода солнца с востока. Он принес с собой град, снег и туман. В семистах милях к западу от мыса Горн в условиях жесточайшей непогоды мы лишились нашей единственной надежды — западного ветра.
В четыре часа пополудни уже совсем стемнело. Команду вызвали наверх убирать паруса. Мы были теперь в бушлатах, толстых штанах, сапогах и зюйдвестках. Всю ночь мы внимательно наблюдали за морем. Всю ночь, не переставая, дул сильный ветер, то с дождем, то со снегом.
Из-за сырости и холода мое лицо пришло в такое состояние, что я не мог ни есть, ни спать. И хотя я выстоял вахту, к утру у меня был такой плачевный вид, что товарищи настояли, чтобы я отлежался в кубрике день-два, если не хочу свалиться надолго. Сменившись с вахты, я пошел на ют, снял шапку, размотал шарф, показал свое лицо помощнику капитана. Он тотчас отправил меня вниз, а коку приказал приготовить припарку и пообещал поговорить с капитаном.
Я пролежал в кубрике почти двадцать четыре часа, наполовину бодрствуя, наполовину в забытьи, ничего не соображая от тупой боли. Слышал, что меняются вахты, что время от времени кричат: «Лед!», но был ко всему безразличен. Помучив меня сутки, боль утихла, и я уснул долгим сном, вернувшим мне нормальное самочувствие. Но опухоль не проходила, и меня заставили отлежаться еще два-три дня.
За это время погода не изменилась: все тот же противный нам ветер с дождем и снегом, туман, лед. Особенно тяжелой была третья ночь. С наступлением темноты капитан вызвал всех наверх и сказал, что судну грозит опасность и никому в течение ночи не разрешается уходить вниз. Когда я услышал о таком состоянии дел, то решил, что должен находиться рядом со всеми, и стал одеваться. Но тут в кубрик спустился помощник капитана и, взглянув на мое лицо, велел возвращаться в койку, сказав, что если нам суждено пойти на дно, то всем вместе; если же я выйду наверх, то слягу совсем, и тогда мне придется прощаться с жизнью в одиночку. Это был первый случай, когда кто-то из офицеров посочувствовал мне.
Подчиняясь приказанию, я снова лег. Но как же маялся! Никогда еще не чувствовал я так остро проклятья болезненного состояния. Если б я только мог быть со всеми на палубе, где можно было уйти в работу, видеть и слышать все, что происходит вокруг!
С восходом солнца туман рассеялся. С запада подул бриз, перешедший в свежий ветер. День был ясным, ветер — попутным. Но, к удавлению всех, корабль продолжал лежать в дрейфе. «Почему не плывем дальше, что задумал капитан?» — спрашивали мы друг у друга. Обидно было терять время. Ведь день так короток. Но проходил час за часом, а капитан не спешил ставить паруса. В кубрике начались разговоры. Кто говорил, что капитан испугался опасностей, кто утверждал, что, стараясь избавиться от нервного напряжения, он слишком много выпил и сейчас не способен принимать решения. Плотник, моряк бывалый, человек рассудительный и всеми уважаемый, пришел в кубрик и посоветовал обратиться к капитану за объяснением, почему мы не продолжаем плавание. А ежели он не захочет отвечать, предупредить его от имени всей команды, что паруса поставят без его приказания. Такой совет показался всем разумным. Мы решили, что, если к полудню капитан не распорядится ставить паруса, к нему от команды делегируют людей. Наступил полдень, а корабль по-прежнему лежал в дрейфе. Стали совещаться. Кто-то выдвинул предложение: капитана от командования отстранить, передав его функции первому помощнику, который, говорили, высказывался, что будь его воля, то лед — не лед, а к вечеру мы бы прошли половину расстояния до мыса. Это предложение, по сути, провоцировало мятеж, и я стал призывать команду воздержаться от крайних мер. Меня поддержал матрос, которому довелось быть на судне, где команда высказала свое недовольство капитаном. Он рассказал, какие печальные последствия имело для команды такое выступление. В конце концов мы уговорили всех подождать, пока не выяснится причина задержки.
В четыре часа всем приказали собраться на квартердеке. Не прошло и десяти минут, как люди вернулись, и я узнал, что произошло.
Плотник поторопился-таки — сказал помощнику, что команда решила больше не подчиняться капитану, и спросил, не возьмется ли он сам командовать кораблем. Помощник, выполняя служебный долг, тотчас сообщил обо всем капитану.
Все ждали наказаний или по крайней мере угроз и обвинений. Но, вероятно, сознание того, что сейчас все в равной мере испытывали невзгоды, несколько смирило дух капитана и пробудило в нем что-то вроде сочувствия. Он встретил команду спокойно, даже доброжелательно, сказал, что не может поверить тому, о чем доложил помощник. Он добавил несколько слов в том духе, что создавшиеся условия требуют от каждого человека ясного сознания своего долга, а затем разрешил разойтись, сказав, что считает инцидент исчерпанным.
Речь капитана оказала благоприятное влияние на команду, и все послушно вернулись к своим обязанностям.
Еще два дня ветер дул с востока и с юга. А в те короткие промежутки, когда он становился попутным, нас окружал такой плотный лед, что плыть дальше было невозможно.
Я все еще отлеживался и уже стал поправляться, но выходить наверх пока побаивался. От меня все равно не было бы проку: недельное голодание вконец ослабило меня.
Как только я почувствовал, что могу вернуться к службе, надел бушлат, сапоги, зюйдвестку и вышел на палубу.
Не так уж много дней провел я внизу, но каким непривычным показалось мне все вокруг! Корабль покрыла корка льда. Судно несло лишь марсели, полностью зарифленные. Тросы замерзли в блоках, паруса задубели; казалось, теперь их невозможно переставить.
День выдался солнечным. С палубы смели снег и посыпали ее золой, чтобы не скользить. Было очень холодно. Ветер все так же был встречным; на востоке море покрывали ледяные поля и айсберги. Четыре раза пробили склянки. Сменился рулевой. Матрос, оставивший штурвал, сказал нам, что мы легли на курс норд-норд-ост. Мы терялись в догадках: что бы это значило? Вскоре все выяснилось: мы идем к Магелланову проливу.
Новость быстро разнеслась по кораблю и сделалась предметом обсуждения. Никто из нас не ходил этим проливом и не мог сказать чего-либо конкретного. У меня в сундучке, однако, хранилось описание одного из плаваний через пролив. Его совершил нью-йоркский корабль «А. Донельсон», а рассказал об этом сам капитан судна, и весьма подробно. Скоро книжку прочла вся команда. То, что наш капитан принял наконец какое-то решение, подняло у всех настроение. Теперь у нас была пища для размышлений, мы могла отвлечься от тоскливых мыслей о задержке плавания.