Вои ехали молча, только поскрипывали седла, стучали копыта о корни лесных гигантов и валежины да всхрапывали кони, отгонявшие, мотая головами и звеня уздечками, надоедливую лесную мошкару. Кони шли шагом, и никто не понукал их. Хотелось смотреть по сторонам и вверх, на вершины дерев, и вниз, под конские копыта, пить лесные запахи, слушать тишину, вобравшую в себя посвисты птах, стук дятла, скрип далеких телег, везущих доспехи и тяжелое вооружение. Ехали вольно, без опаски, сняв кольчуги, а многие и армяки, оставшись в одних белых холщовых рубахах. И каждый как бы сливался со всем этим лесным миром, что-то заставляло пристально всматриваться в неброскую красоту лесной стороны, столь много говорящую сердцу. И взоры их были не суетны. Неторопливо, успокоенно внимали они всему сущему. Самый воздух вливал в истомленное тело новые силы. Вот она, земля отчая и дедичья, за которую шел великий бой за Доном…
Свершен тяжкий ратный труд. И вельми много осталось и простых кметей, и бояр, и воевод, и князей русских на этом поле.
Навсегда…
Дорога упала в низину, болотистую, поросшую осокой и кустарником. Показался шатер церквушки, неотличимый издали от вековой ели, и вот она, Евлога, с темной, будто бездонной водой меж усыпанных порыжелой хвоей берегов. Стволы дерев посветлели: это впереди небо глядело в зеркальное блюдо озера. На лесной луговине стояло несколько изб, но больше было новых, еще недостроенных срубов, светившихся янтарно на фоне темно-зеленой хвойной чащобы. Каждый невольно вдыхал пахучий аромат свежесрубленных сосен. Все вокруг было усеяно плахами, щепой, корьем. Кое-где лежали стволы, не очищенные от сучьев и коры. Крестьяне, видно, спешили поставить новые дома до зимы. Да приспело еще более важное, как не догадать: ушли воевать Мамая. Живы ли? Бог весть…
Князь Дмитрий Михайлович Боброк-Волынский подъехал поближе к озеру, соскочил с седла, бросил поводья гридину, чтобы напоил коня, и сел на смолистые ошкуренные бревна. Стало уже почти по-летнему жарко, и Б оброк расстегнул кафтан и снял высокую опушенную мехом шапку. Он посматривал на срубы, любуясь умелой работой. Ладили их ставить высокими, на каждый шло не меньше ста бревен, рубили их «в лапу». Некоторые срубы были подведены под крышу. Изготовили кое-где и охлупень с коньком, и «курицы», удерживающие скаты кровли.
Вой, следуя примеру князя, спешились и повели коней поить. День гулял по округе солнечный, пахло навозом, дымком с огородов. Оттуда неторопливо шли женщины, по двое тащившие корзины с большими светло-зелеными кочнами капусты и морковью.
Несмело они подошли к Боброку и поклонились до земли.
— Егда ушли мужья ваши? — спросил он, принимая кувшин парного молока и ломоть пахучего ржаного хлеба из рук босоногой девчонки, которая тут же спряталась за спины старших.
— На Спас еще, осударь-батюшка, — голос у женщины был грудной, чистый, она так и выпевала слова, а сама с затаенной болью смотрела на кметей, видно не решаясь спросить, не знает ли кто о судьбе ее супруга, — со дружиною князя пресветлого Володимера Ондреича…
— Князь Серпуховской, — с расстановкой сказал Боброк, ставя на землю кувшин и кладя за обшлаг кафтана кусок недоеденного хлеба для коня, — в час сей со полцы свои вместе с великим князем Московским идет на Коломну-город. Аще живы мужья ваши, они там обретаются, аще посечены в битве… — Боброк не договорил, уронил руку с колена и поник седеющей главой.
Неподвижно и молча стояли возле него простые русские женщины, старые и молодые, в домотканой одежде, в повязанных по самые брови платках. И не могли они не знать, не предчувствовать, что многие здешние жители не вернутся сюда. Но ни плача, ни причитания, ни вздоха даже. Лица суровы, лишь в потупленных долу глазах несказанная боль.
Фыркали лошади, пившие воду, били по ней копытами, и сверкающие брызги разлетались веером. Негромко переговаривались вой, позвякивала булатная сталь. Щедро льющийся с неба солнечный свет был преисполнен мира и покоя.
А пред глазами Боброка неотступно стояли одни и те же видения. Они отошли, а и отшедшие хватают за душу.
Снова и снова выезжает он с Дмитрием Московским во чисто поле в канун сражения. Вражий стан затаился в ночной тиши. Что сулит грядущее? Как изведать? Волхвы на Волыни, где их и посейчас видимо-невидимо, улавливают ветер. Боброк повернулся к слабому его дуновению вполоборота, поднял лицо к звездам и произнес заветные слова. И вот пахнуло душным восточным базаром, неведомо откуда донеслось его разноголосье, слившееся в волчий вой жуткий, крики вранов, глухой клекот орлий кровожадный. И еще раздался вдали стук и гром, будто град кто возводит.
Дмитрий сидел в седле неподвижно и прямо, багряный его плащ при свете звезд казался черным, тяжелыми складками падал на круп коня.
И понял вдруг Боброк: все земные пути вели князя сюда, к главному делу его жизни. И тогда повернулся к русскому лагерю. Дмитрий тронул повод, и конь его тоже переступил ногами. Оба они увидели, что вместо зарниц, полыхавших с вечера, на заходе посветлело, как бы разлился свет зари.
— Добрый знак! — негромко сказал Боброк.
Что-то заставило его слезть с коня и припасть правым ухом к сырой земле. И ясно различил женские рыдания и причитания. Татарские матери убивались о судьбе своих сыновей, тужили и русские невесты.
В глубокой задумчивости вернулись они в свой стан. А наутро… Как не тщиться было Мамаю нечестивому Русь одолеть, коль сумел он собрать столь великую силу! Померк свет божий от несметных стрел. С завыванием и криками дикими ринулось разноплеменное ордынское воинство на рати князей русских. И кочевников-степняков, и наемников-фрягов прельстил Мамай златом, а паче всего посулами всласть пограбить Залесские земли. И втрое было силы нечестивой против русских полков.
…Для него, старого воина, самое трудное было удержаться, не ринуться в битву, когда не стало видно русских стягов. Все поле, казалось, затопили Мамаевы полчища. Но недаром он, Боброк-Волынский, провел полжизни в военных походах.
Мудро расположил он свой засадный полк. Правильно рассчитали они с Владимиром Андреевичем Серпуховским момент для всесокрушающего удара. Вся несметная сила Мамаева уничтожена или рассеяна по лицу земли…
Пережить такое побоище… Но и это еще не все. Надо было хоронить погибших. Трубы, трубы, трубы… Долго звучали они, сзывая всех, кто остался в живых. И тут же, на Дону, московский боярин Михалка Александрович стал составлять горестный список посеченных в битве. И первым в нем шел любимец великокняжеский Бреньков Михаила Ондреевич. И было это для великого князя Дмитрия все едино что отнять уды — руку или ногу. А вслед за ним занесли князей Белозерских — Федора Романовича и сына его Ивана, оба под стать дубам великорослым. Князь Федор Тарусский, брат его Мстислав, князь Дмитрий Монастырев, Ондрей Акатьевич, нарицаемый Волуй, Дмитрий Мининич…
Все они участвовали в походах Дмитрия Московского: и на Михаилу Тверского ходили, когда вознамерился он занять великокняжеский стол, и на волжских булгар, и от литовцев отбивались не раз.
За Русскую землю сражались, не щадя живота своего, выходцы из других земель. Остались на поле боя Семен Мелик да Василий, оба из немец пришли; Ондрей Серкизович, по родословным книгам внук мурзы Чета, выехавшего из Орды в Московское княжество при Иване Даниловиче Калите. Мелики да Серкиз на Воже-реке отличились два лета назад, где наголову был разгромлен мурза татарский Бегичка. Но в той сече он, Боброк, не участвовал, сидел воеводою на Москве.
Свиток с именами усопших сам собой разворачивался… Инок Свято-Троицкого монастыря Александр Пересвет, Федор Воронец, брат тысяцкого Василия Вельяминова, Дмитрий Александрович Всеволож, брат его Владимир…
Токмо князья и бояре нарочитые, и вельможи знатные, и воеводы. А прочих бояр и кметей, и горожан, и смердов, и ратников не писал никто, множества ради имен… Записаны они в других книгах, где всему сущему на земле счет ведется особый и неукоснительный…
Князь Дмитрий Михайлович Боброк-Волынский: провел рукой по лицу, тряхнул седеющими кудрями, встал. Более всего страшиться надо, чтобы в нутро не заползла туга великая. Скорбь безмерная пустую душу сотворяет, некрепкую, и делается она как источенная червем древесина — труха. Лютая это напасть и тягостная. Мужи русские всегда преступали чрез нее и были отмечены доблестию.
Боброку подвели коня. Он надел шапку, застегнул кафтан, поправил широкий меч и легко вскочил в седло. Небольшая его дружина, видя поспешность князя, зауздала скакунов и двинулась следом, и теперь уже на рысях, ибо князь горячил коня.
Знал Боброк, слишком хорошо знал, что нельзя надолго отдаваться расслабляющему чувству, будь то скорбь, самодовольство, лень блаженная, тщеславие неуемное или еще что.
И сейчас уже надо собраться мыслями в тугой клубок. Нечестивый Мамай бежал. Куда? То до поры неведомо. С ним покончено. Но зорко и ревниво следят за великим княжеством Московским и иные враги, не менее беспощадные и лютые, чем ордынцы.
Солнце закрыли тучи, тревожно бегущие с захода, и Боброк подумал о Литве. На день единый опоздал Ягайла Ольгердович, великий князь Литовский, не поспел соединиться с Мамаем, а уж у Одоева был. А может, и выжидал, каков исход будет дела того кровавого. Больше похоже то на повадку Ягайлову… Но прознали вой русские, что далеко отбежал он от Дона с полками своими и всею силою. Только куда двинется сейчас?
Сам выходец из земель, попавших под руку литовских князей, знал Боброк, слишком знал повадку их нападать скрытно, внезапно, прямо по-волчьи, рвать остервенело все, что ни попадет. Ольгерд Гедиминович превзошел всех властию и силою, саном своим в земле Литовской, понеже ни пива, ни вина, ни меду не пивал, великоумством своим значение приобрел. И многие страны и земли повоевал, а паче всего русские княжества, и придвинулся вплотную к Московскому, и стал сосед ему грозный и беспокойный. Из двунадесяти сынов своих возлюбил он наипаче старшего, Ягайлу, ему же и ве