На суше и на море - 1982 — страница 57 из 123

убровы, Сады, Лужницы, Поляны… Урочищ много, и каждое дало приют то ли монастырю, то ли слободе, то ли имению. А сразу их и не приметишь: лес да рощи. Зато тут, на берегу Москвы-реки, близ кремлевской стены, и оживление и многолюдие. И челны, и лодии, и плоты. И ряды поставлены, торг идет бойкий.

Василько смотрел во все глаза. А спутники его уже поднимались на холм. Пришлось и отроку стегнуть конька.

Ближе к Кремлю дома стояли теснее, строились в порядок. Срубы высокие, бревна неохватные, сосновые иль дубовые, иной раз и тесаные на брусья или же тесом обшитые. Дворы крыты. Частоколы, заборы, ворота вельми крепки и надежны. Не больно казисты дома, решил Василько, нет и деревянного узорочья, как у них во Плескове. Ан очелья окон украшены. Есип и тут подсказал: дескать, птицы Сирин, Алконост, кентавр, русалка. А этот всадник, поражающий копьем злого дракона — нечистую силу, — святой Егорий Храбрый. Он и есть главный святой во граде Москве.

Дымы шли из труб. По-черному здесь не топили. И это на удивление пришлось каменщикам-плесковичам.

Есип Варфоломеев повернул было коня вправо, где на взлобке стояли дома гостей новгородских да псковских, отчего и называлось место Псковской горкой. Но куда там! Все его спутники двинулись прямо к проездной Фроловской башне, видно, потянуло к себе новоявленное белокаменное чудо.

У башни стояли несколько повозок, крытых иноземной тканью. Завидев князя Боброка с его кметями, от них отъехал высокий всадник на буланом жеребце, кутающийся в широкий греческий плащ-хитон. С гречином был толмач, да и сам Дмитрий Михайлович Боброк-Волынский разумел немного по-гречески. Чужеземец поведал, что пришли на Москву торговые гости-сурожане, с ними и татарин, рекомый Бурунчай, тож торговать вознамерился с Русью. Он же сам изограф царьградский, именем Феофан, приглашен епископом новгородским храмов тамошних ради росписи. И понеже сурожские его знакомцы оставались здесь, на Москве, просил обезопасить для него тот долгий путь от лихих людей и других напастей всяческих.

Боброк ответил, что торговым людям, откудова бы они ни пожаловали, здесь всегда рады. Сурожане же, коль зла не замышляют, подобно известному Некомату, предавшему великого князя, особым почетом и привилегиями многими пользуются. А ему, изографу Феофану, надобно держаться вон тех воев, чей путь лежит в Новый город.

Разговаривая с гречином, Боброк нетерпеливо поглядывал в сторону великокняжеского терема. Но вот наконец и резное его крыльцо. Князь соскочил с коня, и через минуту к нему с рыданиями припали Анна Ивановна и Овдотья Дмитриевна, обе княгини в высоких киках и летниках.

Но не успел Боброк и кольчугу снять, как перед ним предстал духовник великокняжеский Феодор, настоятель Симоновского монастыря. Молча выслушал его князь, только все более и более сдвигал темные брови. Резкие складки обозначились на лбу, пролегли от крыльев носа к углам рта. Хоть воеводой на Москве ныне Свибл сидит, а решать все ему, Боброку…

4

Привязав коней и не успев даже трапезы промыслить, стали храмы кремлевские осматривать. И на Новгородской земле соборы велики, чудесны, да стоят уже века, а здесь все новой постройки.

Если из Заречья на Кремль любо глядеть было, то здесь, на холме, только поворачивайся во все стороны. Взгляд далеко хватает. И все для Василько внове, все интересно.

И вои, и мастеровые давно уже занялись котлами, что остались в Кремле от воинства великого, собиравшегося за Дон несколько недель назад. Воду натаскали, огонь развели, благо и дров припасено оказалось вдосталь. От котлов и запах пошел дразнящий, а Василько все рассматривал настенные росписи в полумраке соборов. Привлекали краски яркие, лики суровые. И откуда знать отроку, что уж три десятка лет работают на Москве греческие мастера. Первых пригласил еще митрополит Феогност при дяде нынешнего великого князя Симеоне Гордом, прозванном так за самовластный, необузданный нрав. Хотел Гордый украсить, расширить град свой. Сам грек, Феогност выбрал лучших мастеров, смотрел за работой. В одно лето расписали они Успенский собор. И почти сразу же русские иконники, великокняжеские мастера, стали работать в храме архангела Гавриила — Архангельском соборе. Переняв кое-что у гречинов, применив по-своему, приступили к росписи храма Иоанна Лествичника «под колоколы», давшего чрез века начало колокольне Ивана Великого. Потом настал черед храма Спаса на Бору. В Чудовом монастыре, основанном митрополитом Алексеем, завели мастерскую иконописную. Божественные лики письма московского появились во многих краях земли Залесской.

Нет, не оскудела она переимчивыми и чуткими к красоте внешней и внутренней, сокровенной, иконниками и стенописцами. А ведь сколь много погибло мастеров и под копытами коней степняков-захватчиков, и в пожарах междоусобных бессмысленных схваток и угнано в полон на веки вечные изукрашивать узорочьем всяческим домы нечестивцев!

В храме Спаса на Бору увидел Василько того самого черного, как жук, гречина, что встретился давеча у Фроловских ворот. Он разговаривал с Есипом Варфоломеевым, но уже без толмача, и потому новгородец долго вникал в смысл греческих слов, повторяя их за изографом. Потом закивал головой, а увидев Василько, подозвал его.

— Вишь, гречин-от с нами вознамерился путь держать. Нужен гридин ему за конем досматривать и кладью. Гривну сулит. Аз на тя указал…

Василько чудно было глядеть на гречина. Он расхаживал большими шагами, зорко посматривая на стенопись храма, странно озираясь кругом и шепча незнакомые слова тонкими губами. Полы хитона развевались, как крылья. Пронзительным оком посмотрел он на Василько, будто укоряя или обвиняя в чем-то. Не по себе стало отроку. Большая внутренняя сила чувствовалась в этом человеке.

Но оказалось, не один он, Василько, наблюдал за ним. Рядом стоял и еще один отрок, сероглазый, с вьющимися русыми кудрями. Взглянул псковский подмастерье, и сразу пришелся он по сердцу. Молодость скора на дружбу. А здесь еще увидел Василько и взгляд лучистый, и лицо открытое, и улыбку добрую. И поведал знакомцу, что ездил с дядьями по городам разным ставить строения каменные, а сейчас возвращается в родной Плесков, заодно подрядился и за конем черного того гречина смотреть. И узнал, что знакомца нового Андреем зовут, что сын он суздальских служилых людей Рублевых.

Грамоте рано учиться начал, и легко давалась она. И когда в одночасье от моровой язвы умерли родители и братья старшие, взяли его в терем князей Суздальских читать после вечерней молитвы книги светские и духовные. Наезжавшая к отцу великая княгиня Овдотья Дмитриевна взяла двенадцатилетнего Андрея в Москву, уж больно нравилось его чтение, вдумчивое, разборчивое… А князь Дмитрий Иванович любил посылать его и за Бреньковым, и за Боброком, и за другими вельможами, чьи имения отстояли далеко от Кремля. Так что и стали его почитать гонцом княжеским, а иные и нарицать стали Андрей Гонец. Но не к этому всему стремился он душой. Тут Василько покликал Феофан, и не успел Андрей докончить рассказ свой. А побеседовать с Васильком Андрею очень хотелось, все чаще стал он задумываться о жизни своей.


Сначала в кремлевском Чудовом, а потом и в Симоновом монастыре процветать стало списывание книжное. Всячески князь Московский радел тому делу, хоть самому за походами недосуг было книгу раскрыть. Знал он, что истинная мудрость книжным делом крепка и государь праведный волен заботу о нем проявлять. Захаживал в клети, где трудились переписчики, наблюдал за работой.

Все дело поручил духовнику своему Феодору, который и назначал книги к списыванию. Он же, случалось, сам брался за перо и кисть. Феодор имел свои виды насчет Андрея, зря, что тому нравится эта непостижимо тонкая и таинственная работа.

Буквы устава ложились ровными строчками, они стояли каждая особняком, но, связанные невидимыми нитями с рядом стоящими, заставляли глаз бежать все дальше и дальше, извлекая сокровенный смысл. Вот только что кусок пергамента ни о чем поведать не мог. А побывав в руках скорописцев, становился кладезем премудрости.

Непостижимо! А по писаному мастера выводили киноварью, голубицей и охрой буквицы и заставки. Тут и не разумеющему грамоте становится многое понятным… И вот листы сшиты, переплетены богато. Книга родилась! Отныне она будет служить не одному поколению людей, пока не изветшают страницы вконец и не выцветут буквы.

Списано Пятикнижие Моисеево, Поучения Ефрема Сирина, Пандекты Никона Черногорца, «Стихирарь», «Лествица», псалтырь…

Феодор стал давать для переписки лист-другой и Андрею и очень хвалил за трудолюбие и усердие. А потом дал сработать Евангелие на харатье — пергамене телячьей кожи лучшей выделки — в одну двенадцатую долю.

Поучал Феодор:

— Вникай в смысл, отроче, писаний бо много, но не все божественны суть.

— Как узнать, что истинно, отче?

— Важно мысленное деяние, сердечное и умное. Телесное упражнение — только лист. Мысленное же — плод. Без внутреннего напрасно трудиться во внешнем. Тако глаголет Сергий Радонежский, тако просветил и меня, многогрешного, двунадесять лет бывшего иноком Свято-Троицкого монастыря.

Узнал потом Андрей, что дядей приходится Феодору Сергий и многие находят разительное сходство между ними. Сергий не раз бывал в Чудовом, но так случалось, что в отлучке находился Андрей и не видел старца, о котором говорили с благоговением. Но вроде бы он столь же невысок ростом, как и племянник, благообразен, тихоречив и просветлен челом. Оба остры умом и добры сердцем. Схожи они и раденьем неустанным о Русской земле.

А Феодор вдругорядь заводил речь уж об ином. Говорил то ли свои, то ли Сергиевы слова:

— Каждый живущий на земле — человек божий. И не подобает наскакивать на себе подобных с укором ли, бранью. Преже воздвигни свою совесть к лучшему, и тогда, может, постичь удастся другого.

И еще говорил Феодор:

— Целомудрие и чистота не во внешней жизни только. Сокровенный сердцем человек всегда чистотствует от скверных помыслов.