— Каторга была заменена дисциплинарным батальоном, который строил Амурскую железную дорогу, — глухо, с придыханием заговорил Серебровский. — Было мне тогда двадцать четыре года. С работы мы возвращались измученными. Ни книг, ни доброго слова. Одно утешение — скрипка. Матрос на ней играл. Как возьмет в руки, поведет смычком по струнам — слеза на глаза навертывается! Соберутся конвойные. А скрипка поет, заливается соловьем, плачет по-детски навзрыд, выводит печальный рассказ о радости минувших дней и тяжелой нашей доле… Кто-то взгрустнет, вспомнит родную Волгу, дубравы, красавицы березки, где гулял когда-то… Но скрипка уже не рыдает, а веселится и приговаривает: «Выйду ль я на реченьку, посмотрю на быструю…» И вдруг… понесется в частом переборе плясовая «Барыня»…
От воспоминаний профессор будто помолодел, румянец выступил на щеках. Баритон его стал звучнее, задушевнее.
— Когда лес оделся в зеленое платье и закуковала кукушка, скрипач-матрос сказал: «Генерал Кукушкин зовет. Надо уходить». Целый месяц не играл матрос. Уговаривали товарищи, просили конвойные, но моряк молчал и думал о чем-то своем.
Рассказчик умолк, задумался.
— Однажды вечером на лагерном дворе собрались заключенные и конвойные. Стали приставать к матросу, но он потупился и сказал: «Не могу! Если сыграю — уйду!» Конвойные раскрыли ворота, смеются: «Сыграй и беги! Только не обижайся на пулю!» И скрипка заиграла песню о том, как томится в неволе молодец: «Сбейте оковы, дайте мне волю, я научу вас свободу любить». Плавно и ровно, постепенно нарастая, напев птицей вспорхнул, ширясь, понесся в темноту. Матрос медленно ходил по двору и играл. Песня звала куда-то вдаль, тосковала по воле… Казалось, скрипка поет человеческим голосом. Замерли люди. Ни звука. Давно смолкла скрипка, но никто не тронулся с места…
Студенты стояли тихо, увлеченные рассказом.
— Наконец конвойные пришли в себя и кинулись за ворота… Ищи ветра в поле! Человек в тайге что иголка в стогу сена…
— Это были вы? — не выдержала кудрявая голубоглазая девушка.
— Недаром в народе говорят: скрипка — царица музыки! — продолжал профессор. — Это случилось на станции Мулино. Мы возвращались с работы. Смеркалось. И вдруг синий сумрак дрогнул, зазвенел колокольцами… Скрипка! Она пела о вольной волюшке, манила в тайгу… И я шагнул в сторону, побежал. Грохнул выстрел. Я побежал быстрее. Почувствовал, что обожгло ногу, когда я был уже в чаще. Шальная «пуля стрелка» меня не миновала, но я продолжал бежать… Споткнувшись, упал, заполз в кусты, притих. Очнулся на рассвете. Ногу ломило. Снова пополз… К вечеру увидел тропу. Тут и подобрали меня крестьянки. Прожил зиму в деревне, поправился. Таежные травы помогли вылечить рану. А потом — Париж. Встреча с Владимиром Ильичей. По его настоянию уехал в Брюссель учиться на инженера. И снова Россия.
Серебровский замолчал. О чем он думал в эти минуты, что вспоминал?
…Серебровский — председатель Азнефти. Его поношенная, подбитая ветром шинель, шапка-кубанка и стоптанные сапоги мелькают на бакинских нефтяных промыслах, которые в первые годы после революции представляли полнейшее запустение.
Потом понадобилось срочно восстанавливать разрушенный белыми железнодорожный мост через Куру. Приглашенные для этого французские специалисты сказали, что здесь работы не менее чем на три месяца. Тогда на восстановление моста послали его, Серебровского. Сам делал все расчеты, руководил строительством, и… через четыре дня через Куру пошли поезда с нефтью.
Где только не побывал он! Ездил в Америку, Германию, Францию, изучая зарубежную нефтяную промышленность, а затем золотодобывающую технику. Изучил в совершенстве иностранные языки. Может беседовать и с членами парламента, и с простыми людьми. Специалисты всегда готовы выслушать его интересную лекцию. А сейчас вот из кустарного промысла создает он кузницу валютной мощи страны. Его называют королем золота, а у него нет и крупицы этого благородного металла.
— Продолжайте, Роман Алексеевич, свой отчет. — Серебровский вывел Суровского из задумчивости.
— А вот совсем редкий камешек, Александр Павлович! — Инженер протянул кусок зеленого кварца с красными проблесками.
— Это же чудо! — воскликнул Серебровский. — Немедленно покажите мне этот шурф.
Они вышли из палатки и направились к Золотой Горке. Гладкий, облизанный ветрами косогор покато сбегал к пряслам шахтерских огородов. Усеянная валунами серая земля. Инженеры поднялись на сопку и подошли к глубокому шурфу. Александр Павлович снял кожанку, надел брезентовую куртку, уселся в бадью, и воротовщики осторожно опустили его вниз.
Заместитель наркома замер от восторга. Пересекая наискось прямую стенку гранита, здесь залегала голубовато-зеленая красавица жила сечением до четырех метров. Словно ласточкины гнезда, торчали самородки…
К шурфу подошел приземистый пожилой горняк в промасленной робе. Опытным взглядом оценил горного инженера, который, забыв обо всем, осматривал кварцевые камни, кивнул на шурф:
— Кто там?
— Серебровский, Карп Ефимович, — пригнувшись, прошептал воротовщик.
Точно кипятком кто плеснул в горняка. Он отошел к крепи, опустился на бревно. Дрожащими пальцами достал кисет, свернул самокрутку, прикурил, жадно затянулся. А когда поднял глаза, воротовщик удивился: в них застыла тоска.
«А я-то его чуть на тот свет не отправил…» — горько подумал Карп. Осатанел тогда народишко, взлютовал, закрутился в кровавой кутерьме…
Было это весной 1921 года. Он, Карп Арапов, казак из станицы Троицкой, жил тогда в лагере под Константинополем среди тысяч солдат, увезенных белогвардейскими генералами из Крыма. Как псов бездомных, гоняли на работы к турецким помещикам, вербовали во французский иностранный легион. За отказ наказывали, даже били. Хошь живи, хошь помирай.
И тут дошли слухи: пришвартовался в Константинополе первый советский пароход «Джорджия» с нефтепродуктами. Газеты на все лады расписывали «происки» большевиков в Турции, не жалея яда и грязи по адресу «красного корсара» Александра Серебровского. Шум в прессе усилился, когда в Константинопольский порт вошел второй пароход из Советской России — «Полония» с грузом бензина и дорогого машинного масла.
«Красный корсар принимает расчеты только в золотой валюте. В Константинополе он открыл мелкую экспортную контору. Его осаждают покупатели, деньги платят вперед. Намечается большой разворот торговли».
«Нефтяной корсар погрузил на «Джорджию» буровые станки, штанги, насосы, комплекты буров, наборы бурильных инструментов, закупленные еще Манташевым и Нобелем. Им оплачены пошлины семилетней давности — двенадцать тысяч рублей золотом».
«Французская компания «Сосифорс» в обмен на нефть взяла на. себя поставку восьми грузовых автомобилей, одежды, обуви, ниток, сахара, какао и сорока тысяч пудов муки…»
«Фирмы «Гаджи-паша Турция-нефть» и итальянская «Альфред Альберти» открывают в Баку свои отделения для закупки нефтепродуктов…»
Так писали газеты.
Однажды Арапова вызвали в офицерский лагерь к полковнику Ефтину. В небольшой комнате барака за круглым столом, уставленным бутылками с виски, французскими и турецкими винами, заваленным фруктами и восточными сладостями, важно восседал бывший владыка Нерчинского округа. Напротив — тощий, худощавый англичанин с рыжеватыми волосами.
— Здорово, земляк! Садись, — ласково пригласил Ефтин, сверкая золотыми зубами.
Карп пригладил курчавую бороду, поправил рваную шинель, присел на краешек стула.
— В Совдепию не тянет?
— Кошки скребут на душе… ваше высокоблагородие! — признался солдат.
— Ты казак, кавалер Георгиевского креста. А за это большевики не милуют. Понял?
— Так точно, ваше высокоблагородие!
— Завтра утром шестьсот наших будут работать в порту. По сигналу затеют бузу, драку. Потом кинутся на «Джорджию» и подожгут ее…
Приподняв зеленую скатерть, полковник достал и положил перед Карпом фотографию.
— Это Серебровский. Ты должен убить его!
С карточки на Карпа глядел добродушный мужчина лет тридцати семи в черном костюме.
— Полиция предупреждена, мешать не будет, — продолжал Ефтин, наполняя стакан вином. — Выход в море закрыт.
— За одного большевика куча золота, — вставил англичанин.
— Промахнешься — пеняй на себя! — пригрозил Ефтин.
Одурманенный посулами золота, Арапов возвратился в свой лагерь. В огромном грязном бараке душно, смрадно. Где-то, далеко в углу, выводили протяжно:
Плачут, тужат казаченьки
В турецкой неволе…
«Завтра эти солдаты пойдут поджигать и убивать!» Леденящий холод заполз под рубаху казака. «Зачем? Для чего? Ну уж, конечно, не на благо им, солдатам, оставшимся без родины. Надо предупредить Серебровского. Пусть уплывает от греха подальше… Но как предупредить?»
И вдруг среди ночи в бараке появился сам Серебровский. Прихрамывая на раненую ногу, с трудом взобрался на топчан, всмотрелся в белеющие в полумраке озлобленные лица, обращенные к нему с угрозой. Глубоко вздохнул, заговорил негромко:
— Я начальник Азнефти. Вместе с рабочими из Баку и моряками из Грузии привез сюда нефть и обменял ее на продукты, одежду, машины и оборудование. Завтра вы должны нас убить, а все, что мы купили, уничтожить. У меня в Баку пятнадцать тысяч рабочих. А нужно — пятьдесят тысяч. Я вас спрашиваю, что вы здесь делаете? Неужели не хотите вернуться домой?
Какое-то непонятное чувство охватило солдат. На душе каждого было темно и горько. Барак взорвался яростными криками, бранью.
— Чего душу травишь, гад?!
В груди солдат клокотала ненависть к этому чужому, непонятному человеку — врагу, большевику. Он не кричал, не звал на помощь, спокойно стоял на топчане, даже улыбался. И это спокойствие остановило солдат. Велико было желание поверить в изменение своей судьбы.
— Вас натравливают хозяева компании «Ройял датч-Шелл». Эти господа владеют складами, трубопроводами и наливным флотом. Все продумано: с русскими расправятся русские, промышленные тузы останутся в стороне…