но дома перед огоньком. Наверно, этим я заслужил бы немалое почтение Миши, потому что самолет то и дело снижался до 50 — 100 метров, набирая высоту только перед очередным разворотом, но Миша упорно не вылезал из своего угла.
В голову уже понемногу лезли ежедневные заботы (пропади они пропадом!) — и здесь от них нет покоя. Ну скажите на милость, зачем мне, мотаясь над безбрежными льдами Восточно-Сибирского моря, соображать, как там бригада Петрова будет швартовать «пупсы», не новички ведь, справятся в лучшем виде. Но человеческая голова — странное устройство: иной раз работает в автономном режиме и беспокоится о том, о чем беспокоиться не след.
Поэтому я был немало доволен, когда в дверях возникла фигура первого бортмеханика и выразительно помахала мне рукой: командир приглашает в кабину.
Надо заметить, что почти все время, пока мы шли галсами, солнце лишь моментами проглядывало сквозь жиденькие облака, которые, пожалуй, даже помогали наблюдению, защищая глаза от слепящего света.
Но только успел я усесться как мог на неудобном подвесном сидении механика и кинуть взгляд вперед, через стекло, как последнее облако сдернуло точно рукой, и солнечный свет щедро хлынул нам навстречу. Вот тут-то и началось внизу такое, что я не возьмусь описать. Да и кто взялся бы? Будто влетели в открытую дверь и нам в лицо швырнули горсти алмазов. Солнечный свет дрожал и дробился на тысячу граней — как мне потом объяснили, от колотого льда, который был в непрерывном движении. Пожалуй, я лучше всего передам свое впечатление, если скажу, что это был калейдоскоп из алмазов — гигантский калейдоскоп, у глазка которого я сидел, раскрыв рот от изумления и пытаясь собрать свои растрепанные чувства. Лебедев, не выпуская штурвала, оглянулся через плечо на меня и, кажется, усмехнулся, но мне было все равно. Минут десять я сидел молча, а под нами метались слепящие вспышки оранжевого, красного, синего, зеленого, желтого. И все это, проносясь перед глазами, меркло в туманной дымке до следующего разворота, словно сдергивающего завесу с неисчерпаемой кладовой драгоценностей.
Да, я видел северное сияние в разных углах Севера и искренно восхищался им — нельзя не восхищаться. Я видел его в бухте Провидения, в непробиваемой темноте — только звезды по небу пунктиром, — вдруг желтая полоса, плывет, извиваясь, как медуза, исчезает, вновь появляется… Я видел в Мурманске раскинутую по небу завесу всех цветов радуги… Это было удивительно, потрясающе, великолепно — в человеческом языке можно найти слова, передающие мои тогдашние чувства. Но тут слов не было, только и оставалось, что сидеть раскрыв рот. Казалось, там, во льдах, все кипит и клокочет. Казалось, океан дышит, испуская туманную дымку, временами смягчающую блеск рассыпанных алмазов, и иллюзия этого дыхания была так сильна, что я как будто даже слышал его сквозь мощный гул моторов.
Потом все кончилось, как не бывало, — краски, движения, вспышки — и я сидел, тряся головой, не веря, что только что видел такое своими глазами. Длинное облако задернуло солнце как завесой, и теперь под нами плыли все те же бесконечные льды уже в своем будничном зеленовато-белом наряде. Еще долго мы прочерчивали галсами заданную трассу, но смотреть уже ни на что не хотелось. Я ушел в салон и сел у иллюминатора, не в состоянии сосредоточить мысли ни на повседневных делах, ни на предстоящих разговорах в Певеке, — мною владело ощущение, будто я нашел что-то не виданное никем и тут же навсегда потерял. Не знаю, сколько времени — полчаса, час — я был предоставлен самому себе, и, если б не это необычное ощущение, наверно, начал бы скучать, как дверь отворилась, и Лебедев вышел в салон, на ходу снимая защитные голубые очки. Он грузно опустился на сиденье и с наслаждением вытянул ноги.
— Ну вот, — произнес он, отдуваясь, словно перетаскивал груз, — посмотрел нашу работу?
— Смотрю, — отозвался я. — Здорово!
Я понимал, что поразившая меня красота им давно примелькалась.
— Что — здорово?
— Работа — еще та. Не для лодырей.
Он подкинул подбородком, мол — еще бы!
— Послушай, Николаич, — осторожно спросил я. — Это обязательно, что ли, скрести лед брюхом? Разве нельзя летать хоть на двух-трех сотнях? Ведь риск все же.
Лебедев покосился на меня и захохотал.
— Это Мишка! Мишка тебя настроил, не иначе. Видишь ли, — он перешел на серьезный тон, — от нас ждут добротной работы, халтура тут никому не нужна. Ну хотя бы сегодня. С ледокола сейчас сообщили, что были вынуждены взять танкер на короткий буксир и с большим трудом передвигаются вперед. Тяжелые льды, очень тяжелые. А что разглядишь с трехсот метров? Общую картину? Нет, брат, это не то.
Я глянул за борт. Самолет в эту минуту как раз набирал высоту. Действительно, с трехсот метров нечего было и думать вести детальную разведку. Только тут я начал, кажется, по-настоящему оценивать труд ледовых разведчиков, поняв, какая необходимость заставляет их часами вести самолет с такой филигранной точностью над дыбящимися ледяными полями.
— Мы закончили работу по намеченному маршруту, — сказал командир и поглядел на часы. — Восемь часов отлетали. Теперь пойдем искать лучший вариант прохода судов, так что наберись, брат, терпения. Есть захотел? У меня тоже кишка кишке голодный марш играет.
Тут мой желудок тоже вдруг вспомнил, что мы не ели с утра. Поэтому куда как приятно было увидеть распатланную голову Миши (этот деятель умудрился-таки всхрапнуть часок-другой, невзирая на тревожную для его сердца «стрижку»), который с помощью штурмана уставлял столик в салоне чашками с борщом и прочей снедью, — я даже улыбнулся. Но Лебедев, неверно поняв мою улыбку, хлопнул меня по колену:
— Ты Мишку не тронь. Мировой парень. А что до этого… я сам, когда не за штурвалом, плохо переношу полет. Правду говорю. Летчику, может, еще хуже, чем кому другому: все кажется, что тот, за штурвалом, вот-вот допустит ошибку.
Хлебая борщ, я исподтишка наблюдал за спутниками. Широкий лоб командира пересекали две поперечные морщины, он напряженно думал о чем-то даже за едой. Простецкое лицо штурмана было спокойно, для него этот полет, видимо, ничем не отличался от десятка других, таких же. Миша, тот откровенно зевал, еще толком не проснувшись.
Не один раз, отправляя экипажи ледовиков в разведку, я в душе завидовал им, их необычной работе, романтике их полетов и, уж конечно, героизму, хотя, прямо сказать, плохо знал, в чем он заключается. Ледовые асы, по моему представлению, были необыкновенными людьми, и, только когда я столкнулся с ними поближе, иллюзии отлетели прочь и они обрели вполне земные контуры. По характеру своей работы они, как нам казалось, отделялись от нашего летного состава, да и жили в период летней навигации обособленно. Но это объяснялось просто: экипажи так уставали в длительном полете с неослабевающим нервным напряжением, что, прибывая из очередной разведки, летный состав сразу же после посадки уходил в гостиницу на отдых. Только бортмеханики задерживались у самолета, давая задание наземной службе на проведение регламентных работ, но после этого уходили и они.
Я вспоминал знакомых мне бывалых ледовиков — вдумчивого Масленникова, весельчака Черевичного, неустрашимого Мазурука, — с ними не раз приходилось летать туда-сюда, но вот сейчас я сам впервые в ледовой разведке и, похоже, могу теперь по достоинству оценить, скажем, сколько труда, смелости и умения приложил экипаж Гриневича, чтобы с воздуха, без помощи ледокола, провести суда к устьям Индигирки и Яны, минуя опасные льды.
Еще часа три мы маневрировали над морем, то и дело меняя курс по указаниям гляциологов и гидрологов. На профанов вроде меня маршрут самолета на этом этапе полета произвел бы впечатление беспорядочного, но они-то, эти ребята, знали свое дело. К концу третьего часа они ушли на совет к командиру корабля, а вернувшись, сделали какие-то пометки на планшете и сказали: «Точка!» Веселый рыжий парень свернул карту разведки трубочкой, засунул в металлический пенал и закрыл его крышкой. Миша прикрепил к пеналу яркий оранжевый вымпел.
На чем же, собственно, поставили точку? Для меня их действия были закрытой книгой. Я узнал, что удалось найти курс, где льды моложе и легче проходимы для ледокола. Работа шла к концу. Оставалось пройти найденным курсом до кромки льда, вернуться к судам и сбросить вымпел.
— И вы точно попадете на ледокол?
— Хо-хо-хо! — захохотал рыжий, передавая пенал Мише. — Это уже не наша забота. На это они мастера!
— Ничего, — скромно улыбнулся Миша. — Бог не выдаст, свинья не съест.
Все же мне заключительная операция казалась фокусом. Попасть в пятачок, учесть свою скорость, скорость судна, ветер — не бомба ведь, а легкий вымпел, пушинка… Любопытно! Через какие-нибудь полчаса мы подлетали к ледоколу, и я опять был весь внимание. С высоты картина, надо сказать, была впечатляющая. Ледокол, ведя на коротком буксире танкер, шел в чем-то вроде совсем крохотной полыньи, а вокруг необъятными нагромождениями торосился битый лед, — казалось, вот-вот он раздавит жилые скорлупки судов.
Завидев нас, ледокол мощно задымил всеми своими трубами. Миша перехватил мой взгляд и кивнул головой в ту сторону, как бы объясняя. Я понял: это было не просто приветствие, по отклонению дыма командир самолета определял силу ветра.
Словно делая расчет на посадку, самолет выполнил «коробочку» над ледоколом. Последняя прямая пришлась точно над палубой, и я, весь напрягшись, ждал сброса, но вместо этого самолет поднял нос и опять стал набирать высоту. Я понял, что первый заход был прицельным. На втором заходе Миша по звонку командира ловко выбросил трубочку с вымпелом в люк. Разворачиваясь над ледоколом, мы увидели, что посылка попала точно в цель: вымпел завис на антенне радиорубки и моряки снимали его с проводов.
Итак, точка была действительно поставлена, но еще минут пять самолет кружил над ледоколом, ожидая «добро» на отлет в Певек. Помахали крыльями, улетели. Меня вновь пригласил в кабину командир самолета.