На суше и на море - 1985 — страница 36 из 110

ула как в рот воды набрал, — но и в этом тоже резон: повествуя, Алик легче управлял своей мыслью, вел ее, чудесно перемещаясь в ту дремучую старину, живя с пращурами единой жизнью…

Рассказывая о пахаре-ратаюшке Микуле Селяниновиче, богатыре неуемной силы, Алик напомнил рулевому, что вот и он сам, матрос первого класса Федор Микула, не лыком шит, природа силой не обделила, — в чем тут особый смысл? Помнится, он даже похлопал рулевого по плечу: «Эх, Микула, Микула, дорогой человек, мы ленивы и нелюбопытны, а историю своих предков знать и любить должно. Ты вот в отца, небось, таким молодцом вымахал, отец твой — в деда, дед — в деда своего, так и идет твой род в глубь веков к самому всенародному Микуле Селяниновичу, соображаешь?»

И тут случилось неожиданное. Микула, сбросив руку с плеча, повернул к штурману искаженное лицо:

— Заткнись! Надоел, штурманец, никого у меня нет, ни отца, ни деда; Смоленск с пеленок не видел, понял? По паспорту я смоленский, а так — ничей! Ничейный я, сам по себе, нынче здесь, а завтра там… Понял? Вот и закройся, не утомляй.

Утром к нему на вахту прислали нового рулевого, а Микулу перевели к старпому Васильичу.

Алик, пристроенный у окна, заклиненный, все смотрел на барашки волн, перекраивал и так и эдак свою неудачную миссию. Однажды в разговоре о смысле жизни Леся спросила, что должен сделать человек, чтобы оправдать свое назначение на земле? — «Знаю, знаю, — ответил он, — человек должен посадить дерево и вырастить сына». — «А еще?» — «Ну книгу написать, если есть талант». — «А если нету?» — «Тогда вполне хватит сына и дерева». — «Нет, Олежек, — не согласилась она, — каждый нормальный человек просто обязан повернуть хотя бы одного другого человека». — «То есть как повернуть?» — «Лицом в глубь веков, вот как, милый. Самому так стоять всю жизнь и еще обратить кого… Обязательно!»

Обратил. До сих пор не понять, какая муха укусила тогда рулевого.

Впрочем, в этой жизни многое непонятно. Вот море перед ним: белые гребни волн, белая пена вдоль борта — все в движении, в борьбе, в схватке страстей.

Странная все-таки штука — жизнь… Вот стоит он, заклиненный, у самого окна, и мирно размышляет на разные отвлеченные темы, «прокручивает» «Моби Дика». Белый Кит вполне соответствует его философскому настроению. Ну а если представить, что нет у него точек опоры, ни под рукой, ни под боком, и он один на шаткой палубе, уходящей из-под ног, и неоткуда ждать помощи — до кита ли ему в подобную минуту, хоть и появится тот неожиданно, и будет сказочным и белым, как снег?

И совсем уже страшное, невероятное — очутиться среди этих волн — одному, беззащитному, в самой ледяной толчее… Бр-р-р…

Обо всем можно думать, всякое представлять, но не это! Не укладывается в голове, как такое может быть с живым человеком… Мама, помнится, не раз говорила, что в самые критические, в самые смертельные минуты время и пространство сжимаются до одного мгновения. И тогда человек переживает свою физическую смерть. Становится над ней. Боязнь смерти — это всего-навсего боязнь пространства. Но когда оно сжато, бояться уже нечего. Человек, переживший мистерию смерти, заново возрождается и духовно… Как не верить тебе, мама, когда ты сама пережила и блокаду, и утрату всех близких, когда ты на собственном горьком опыте знаешь, что такое сжатое пространство и время.

Алик все смотрел на море, задумавшись, отдавшись причудливой игре памяти и воображения, подбираясь с разных сторон к белому киту Моби Дику, неистовому капитану Ахаву, следя за переплетением всех мыслимых и немыслимых человеческих страстей, разыгравшихся на палубе китобойного судна, вспоминая и благодаря маму за то, что она научила его искать в литературе второе глубинное дно, разбираться в скрытых течениях и символах.

Шторм заметно слабел; швыряло еще, конечно, дай бог, но это оттого, что шли лагом. Море уже не кипело и не пенилось, волны перестали сшибаться в беспорядочной толчее — стали округлее, длиннее. И сверху потянуло спокойствием: тучи, что потемнее, сбились в послушные стада, неторопливо впитывали сочную влагу на пепельном умиротворенном поле.

Капитан появился в рубке, энергичный и поджарый, с крепкими прямыми плечами. Он был в черном лохматом свитере и старых, выбеленных на коленях джинсах.

— На румбе, Микула?

— Двести семьдесят.

— Точнее держать, не рыскать!

И в хорошие, промысловые дни беспокоен, шумлив был капитан, а тут, засидевшись в каюте, исстрадавшись по рыбе, и вовсе как с цепи сорвался, бесом замельтешил по рубке.

— Почему «средним» идем, Васильич?

Старпом молча, не поднимаясь, передернул рукоятку реверса на «полный».

— Порядок! — капитан подскочил к эхолоту, расставил ноги пошире. — Малюет, Васильич, а?

— Медуза… — старпом не повернул головы.

— Уверен? Не сельдь? Вроде бы сельдь, Васильич, ничего ты не понимаешь, — и не Дожидаясь ответа, включил фишлупу, припал лицом к резиновому обрамлению, всматриваясь в матовый экран с зеленой пульсирующей нитью сигналов.

— Нет, не сельдь, — капитан забегал по рубке. — Сплошная мура, плюшки-шлюшки; медуза и есть. Микула, на румбе?

Матрос крутанул штурвал.

— Двести семьдесят два теперь…

— Не рыскать мне! Держать сто восемьдесят. На чистый зюйд пойдем по волне. Лево на борт!

— Есть лево на борт.

Микула, огромный, в тельняшке с засученными рукавами, привыкший все исполнять добротно, сгорбился у штурвала и начал крутить его, преодолевая сопротивление воды и стали, багровея лицом. Медная окисленная стрелка руля нехотя поползла от нуля, и, когда показала двадцать градусов «лево», Микула перевел дух.

На полном ходу судно отклонилось от курса, взлетело облегченно кормой и тут же наклонно, как будто из-под него выбили стапеля, ухнуло на добрый десяток метров между волн. Под форштевнем взорвалось, траулер еще больше поволокло вниз и в сторону, теперь боком, Микула вцепился в штурвал, налег грудью.

— Одерживай! — завопил капитан.

Невозмутимый старпом передернул реверс на «малый» ход.

Волна обрушилась на носовую часть, накрыла и брашпиль и кап, под которым в шестиместном кубрике жили матросы. Многометровая волна катила навстречу рубке по палубе, пожирая ее, покрывая водоворотами и пеной. И был удар, и белая молочная вспышка перед лицом, так что пришлось зажмуриться, отшатнуться, но стекла уцелели.

— Одерживай! — вопил капитан, отброшенный в угол рубки.

Падая, он сорвал с переборки овчинный тулуп и сейчас стоял на нем на карачках, тянул жилистую шею: одерживай!

И брашпиль и кап прорезались из воды сразу. По умытому блистающему стеклу рубки струилась вода, а понизу, у резиновой прокладки, скапливалась и быстро схватывалась на морозе пена.

У левого борта, скрывая низкий планшир, еще хозяйничала вода, но правая сторона палубы была уже чиста, змеино серебрилась, покрываясь корочкой льда. Так и разворачивались, ложась на обратный курс, — в грохоте обрушившегося моря, в кипении воды, водоворотах и разводах оседающей пены, в победном хрупком сверкании наклонной палубы.

Одерживая руль, Микула вращал штурвал в обратную сторону. Медная стрелка двигалась назад к нулю.

— Сто восемьдесят! На курсе, — глухо сказал рулевой и старательно отер лицо выпущенной из-под брюк тельняшкой.

Капитан забегал по рубке, крича и размахивая руками.

— Артист! Циркач-трюкач шапито! На руле не стоял? Ну отвечай! Первый раз в море? Угробить всех порешил?

Микула упрямо молчал, сосредоточенно шевелил желваками.

— Зря вы так, Павел Яковлевич, — сказал Алик.

Капитан бросился к нему.

— Что?!

— Рулевой не виноват. Перед разворотом следовало сбавить ход до «малого». Азбука, на третьем курсе проходят.

— Учить?! Старпом, почему посторонние в рубке?

— Я не посторонний, — сказал Алик.

— С восьми ноль-ноль и до двенадцати! С двенадцати до ноля! Два раза в сутки ты здесь не посторонний! — капитан повернулся к старшему помощнику. — Старпом, я тебя спрашиваю, почему посторонние на вахте?

— Не смеши, Яковлич, — покривился старпом, покашлял в телогрейку, — она, говорят, и так смешная…

— Кто?

— Да все она же.

Капитан дернулся к нему, но быстро сник, опустил плечи.

— Ладно… остряки!

Старпом Васильич невозмутимо сидел в своем углу, вглядываясь вперед, будто взаправду обнаружил в пустынном море что стоящее.

— На румбе? Не рыскать мне! Сниму! — пригрозил капитан напоследок и исчез в штурманской.

Микула потряс штурвал сразу двумя руками, яростно, словно пытался вырвать колесо из оси.

— Васильич, слышь! Ты б ему передал, он докричится. Ты меня знаешь, Васильич.

— Дурак, посадют, — буркнул старпом, не поворачивая головы.

Микула, не переставая, крутил упругий штурвал: лево пять полных оборотов, право… Алик наблюдал за ним завороженно. Да, такому наделать бед сгоряча — пара пустяков. Руки-то, руки… А плечи! Шея… как у старпома в телогрейке талия. Истинно пахарь Селянинович! Федосеичу показать — ахнет: природный боксер. Такой самородок пропадает!

Вспомнилось вдруг: послеобеденное ласковое море, полный штиль, моряки высыпали на палубу, кто покурить, а кто просто понежиться на солнышке. Алик тренировался на корме с самодельной «грушей» — тугим мешком песка на прочном шкерте, а после, размявшись, спустился к морякам на палубу. Попросил одного подержать «лапку», другого… Но разнежились «мариманы» на прощальном осеннем солнышке, всякому лень… Вдоль борта в одиночестве прохаживался Микула. Десять шагов туда, десять обратно. Хмурной, непричесанный шагал, будто работу делал. Алик и его попросил подержать «лапку». Микула отстранил штурмана с дороги, продолжал шагать. Не мог, видно, забыть недавнего разговора в рубке. А почему, чудак, обозлился? За что?

— Послушай! Подержи «лапку», Микула, десять минут всего…

И бровью не повел матрос. То ли игнорировал, то ли и правда не хотелось заниматься ерундой в такой редкий денек. Однако Алик бочком-бочком, настроение нашло, подступил к рулевому, выпустил шутя обойму коротких, больше видимых, на эффект, нежели ощутимых, ударов. Микула от неожиданности втянул голову в плечи, набычился. Алик подскочил с другой стороны, заставляя матроса развернуться, исподволь вовлекая в игру. Микула стал отвечать на удары, сначала лениво и без желания, а потом все сильнее, злее, желая подцепить назойливого штурмана. Их окружили матросы. Стра