На суше и на море - 1985 — страница 40 из 110

ма, иллюминаторы, и в них салон команды изнутри: зеркало, стенгазета — рукой подать! Нет, не сумели взять, проплыли в метре, уходят. Обрушилась темнота, все дальше кормовые огни, куда вы?!

«Возьмите!»

Не получилось крика, не сумел, снова жгуче заполонил страх, и он как-то отдаленно даже обрадовался ему: страшно, — значит, еще живет, борется. Он ожесточенно затряс круг: Микула, очнись!

Высвободил руку и начал ею, бесчувственной, тыкать в рулевого: очнись, Микула!

Матрос разлепил глаза. Все то же море, ночь, стынь… Штурманец трепыхается, не успокоится чумной, не надоело? Он тяжело опустил веки, и тогда Алик забил ногами, разворачиваясь так, чтобы рулевой увидел близкие огни. Он колошматил матроса по плечу и спине, все сильнее старался, кричал изо всех сил, но беззвучно. «Очнись! Приказываю тебе, Микула, я и здесь командир. Не видишь — судно!»

Микула чувствовал отдаленно, что его трясут, беспокоят: ну, что волосану надо? «Отцепись по-хорошему, не утомляй! Не до тебя. Разве не видишь — Валюха на пирсе, во-о-о-н, в белой косынке, с букетом в руке, такая нарядная… Отвяжись, говорю, третий, к чертям, не моя вахта! Я теперь на берег сойду, гулять буду, веселись, душа! Домой, Валюха, домой, у нас тоже есть дом, а как же! Веди, Валюха, гостинцы будем смотреть. И тебе, и твоему Витьку, всем хватит… Как плавал, говоришь? А ничего плавал, как всегда… Однако молчи о море — ни слова. Завязано с морями. Молчи, Валюха!»

…Стол такой богатый перед ним: огурчики, редиска, лук — все из своего огорода! Валюха вокруг да около, глаз не отводит, подливает, подкладывает, и подросток угловатый — напротив с вилкой в зубах, глядит, как волчонок, исподлобья. Все теперь, как у людей, не хуже! «Как учишься-то, Витёк?» — «Во-во, не прячь зенки, шалопут, отвечай!» — и слезы по вялым щекам, по сиреневой пудре. — «Бросил школу, дурной, сладу нет… Да, ить, и то, что взять, Феденька, — безотцовщина!» Жалость охватила, ровно из ушата водой, непривычная, давно забытая к людям жалость. — «НиштЯк, Валюха, переживем… А ты, Витек, больше не дури, не хулигань. Матерь слушайся, и я тебе не чужой. Погоди, вместе за книжки сядем…

…Солнышко над плетнем, грядки, парники, цветы под пленкой. «Хозяйничай, Феденька, теперь все твое», — это ему, значит, Микуле, да с таким, почитай, уважением, ласково. «Ах ты, пичуга! Ах ты, родная! Дождалась мужика в доме. Погоди, ты погоди, еще рейс, еще деньжат — и заживем! Не хуже других, а то и лучше. И она, понятливая: «До круглого счета, Феденька?» — «Ага, прямо зуд, Валюха, чтобы, значит, до круглого. И в оборот! А то как же? Первые огурчики — они почем? Тюльпаны под пленкой… помидорчики ранние — восемь «рэ» — в оборот! Все в оборот, копейка к копейке — рупь бережет. На хрена нам море, погоди, заживем, Валюха!» И вдруг увидел их, восемь тысяч, в кожаном ридикюле на дне сундука — пачками, сотенные одна к одной, зелененькие тож пачками; всего двух тыщ, стало быть, не хватает для круглого счета, вся надежда на этот рейс — увидел и застонал, очнулся. «Что теперь? Кому достанутся? — ведь четыре года из морей не вылазил, каждую копейку считал — все псу под хвост! Несправедли-и-в-иво…»

Он зашевелился на круге, подбородок оторвал от груди. Огни прямо перед ним. Судно! Вроде бы в дрейфе лежит, палуба вон как освещена! Люди бегают, на корме шлюпка приспущена на талях…

Микула подтянул закостеневшие, сведенные судорогой руки, забил по воде: спасут, непременно спасут, поднимут! Он дернулся было, как под током, и сразу обмяк, голову уронил, возвращаясь назад к грядкам, к вечернему солнцу над плетнем, к Валюхе своей, с которой так хорошо; к тяжелому, обитому железом сундуку… И последнее, что увиделось пронзительно ясно: он сам, крошечный, с муравья, в свитере и стоптанных башмаках, только от штурвала — он сам на чьей-то огромной и тяжелой ладони. Черт побери! Ну мать, отец, ну Полтора Ивана, Валюха с огородом, да и сам он, махонький ребятенок на руках матери — куда ни шло! Тут же, такое! Вовсе непонятно видеть себя, живого, на чьей-то холодной, в мраморных прожилках, ладони. Но долго удивляться не пришлось: тот, крошечный, на ладони перевернулся и исчез, как улетел по прямой; его место тотчас занял другой Микула, на спасательном круге в натуральную величину, теперешний, среди черных волн и белых чаек, со штурманцом позади… Все это запечатлелось как бы сверху, метров с двух-трех, словно при вспышке молнии, перевернулось и тоже понеслось по прямой. Микулу втянуло мощным потоком в бездонный тоннель, обложило нарастающим жестяным грохотом, закрутило и понесло…

Внутри круга на брюках рулевого находился кожаный пояс. Он хорошо держал, и за него было сподручно трясти: «Очнись, Микула, не смей!» Алик вцепился в ремень случайно, стараясь удержаться на круге, и не сразу до него дошло, что последняя эта хватка — намертво; пальцы закостенели, захочешь — не отодрать. Теперь их с Микулой точно водой не разлить… Он не мог больше покинуть круг. Оставалось одно: шевелиться самому и будоражить, не давать покоя матросу, В недавних коротких видениях, в наплывах картин, просматривая, словно на быстром экране, целые куски своей жизни, он каким-то чудом успевал оценить, где был прав, а где нет, что сделал хорошего, и вот теперь понял, тоже ярко, как в озарении: мало что сделано, мало! Все только намечено, все отложено на потом. Дерева не посадил, не успел… Сына не вырастил… На судне ни с кем не сошелся близко. Со всеми одинаково, на равных, а друзей нет… Нарастил кулаки, хожу надутый… Но это же вздор! вранье! не знаешь ты меня, Сан Саныч, и никто не знает; еще увидите!» Но быстро пришел в себя: увидят? Никто уже ничего не увидит, поздно…

На судне опять врубили прожектор. Рядом на волне плясали спасательные круги, новенькие, игрушечные какие-то, схватить бы, пропустить под мышки, расслабиться, как Микула. Но страшно пускаться вплавь, остаться одному. Да и не сумеет оторваться, неразлучны они с матросом: «Очнись, Микула!»

…Голоса чаек, потревоженных судном и светом, круг, лампочка на нем в луче прожектора, как капелька живой крови, вот-вот погаснет, и там же, в луче, темное запрокинутое лицо рулевого…

Он развернулся прямо на прожектор и начал толкать перед собой круг, ничего не видя, не чувствуя, не желая, кроме одного-единственного — жить!

Он толкал и толкал круг, прокусив губу, закрыв глаза, не зная, что от судна отвалила шлюпка и взяла курс на мощное световое пятно, где он барахтался, боролся за свою и чужую, уже безразличную ко всему жизнь.

Василий Песков
ТИХОСТРУЙНАЯ СОРОТЬ


Очерк

Цветные фото автора

Худ. Н. Пучкина


В энциклопедиях Сороть не значится — невелика речка. Зато в пушкинских книгах или в книгах о Пушкине вы ее сразу найдете: «тихоструйная Сороть», «прихотливая», «голубая».

В жизни Пушкина было две реки, о которых можно сказать: река-судьба. Нева, в дельте которой расположился великий город, и эта деревенская синяя речка, текущая на Псковщине.

В Михайловском мы обсуждали план «проплыть по реке от истока». Хранитель пушкинских мест Семен Степанович Гейченко сам решил участвовать в этой маленькой экспедиции. Но сидевшая тут же за чаем жена этого не потерявшего любознательности восьмидесятилетнего человека сказала: «Семен…», — и перечислила доводы, исключавшие самого «адмирала» из списков команды.

— Ну вот, — засмеялся Семен, — как говорится, артиллерия не стреляла по двадцати причинам; во-первых, не было снарядов…

Не переставая шутить, Семен Степанович стал «вычислять» спутника для меня.

— Лучше всего Генка Петров — служит в ОСВОДе, умел, здоров. И ничего, кроме воды из Сороти, в рот не берет. Благославляю!


И вот мы с Генкой — в Новоржевском районе Псковщины, у истоков реки. Сверяем с картой места. На карте все зелено, покрыто синей штриховкой и голубыми кружками — озерный болотистый край у отрогов Валдая. Всюду — ивняк, ольховый кустарник, низкорослые стайки берез, и всюду — блестки воды.

Одичавшая белая лошадь, с любопытством взирая на двух пришельцев, нагибается, пьет из бегущего в травах ручья.

Небоязливо летают и шумно падают на воду утки. Кричат чибисы. Поет в черемухе соловей. Неторопливо и высоко, дожидаясь, когда исчезнет туман над водою, летает скопа.

— Или что потеряли, добрые люди? — спрашивает невесть откуда возникший пастух в треухе и полушубке.

— Да вот ищем, откуда Сороть берется?

— Сороть… Да чего же искать. Вот она, Сороть! — пастух поболтал в воде резиновым сапогом. — А вытекает из озера. Оно рядом, но туда не пробьешься: на лодке — маловато водицы, а пеше — мокро.

Все было в соответствии с картой. Озеро Михалкинское. Деревня Кузино. Двумя протоками вытекает из озера речка и почти тут же впадает в другую под названием Уда. В Уде воды больше, но почему-то победило название Сороть.

До впадения в Великую отсюда шестьдесят километров. Интересно, бывал ли Пушкин в этих местах? Очень может быть, что бывал. Тогда он видел эти низкие берега, из которых вода вот-вот растечется по сторонам. И она действительно растекается. Русло местами можно угадывать лишь по верхушкам затопленных ивняков. Всюду вода желтая от купальниц, и лишь островками — ольхи, ветлы; копенка старого сена с сидящим на ней лунем, гривка елового леса.

Разливы воды уходят за горизонт, речка, кажется, потерялась в этих разливах. И все же течение есть. Плывет по течению белый гусиный пух, удаляется брошенный с лодки спичечный коробок.

И вот уже Сороть снова в объятиях сухих берегов. Они стали выше. Уже не только ивы, ольха и черемуха опушают синюю воду. Уже дубы и сосны маячат по берегам. Стада коров и телят, не привыкшие к шуму, провожают нас взглядом черных гипнотизеров, а пастухи без отрыва от производства занимаются тут рыбалкой — то и дело видишь над водою жерлицу.

Сидел ли с удочкой у воды Пушкин? В изученной до мельчайших подробностей михайловской жизни поэта указаний на это, кажется, нет.