«Наша страна должна взять в свои руки борьбу за утверждение своего суверенитета, за освоение своих богатств. И руководство этой борьбой должно находиться в руках самих аргентинцев», — вспоминаю я слова отставного генерала Гуглиалмелли.
«Сейчас необходимо действовать так, чтобы добиться подлинной независимости нашей страны, покончить с постоянным и грубым вмешательством в нашу жизнь транснациональных монополий» — мнение коммуниста Оскара Аревало. «Мы стараемся держаться, хотя это и нелегко», — сказал Хуан Мануэль Фанхио. «Мы сможем обеспечить работой большинство населения города», — убежден мэр Буэнос-Айреса Гильерме Чиоппо. «Все становится на свои места», — оптимистично думает Родриго, торговец скотом на «Меркадо де Асьенда».
«Жизнь каждого из нас напоминает книгу, страницы которой бывают яркими, радостными, а могут оказаться трагическими, грустными, печальными, — сказал мне ветеран профсоюзного движения старый и мудрый портеньо Рубен Искаро. И добавил: — Но мы должны всегда стремиться к тому, чтобы забывать печали и сделать радости постоянным спутником нашей жизни».
Я слушаю их, вспоминаю многие другие встречи с портеньос в Буэнос-Айресе, и думаю о том, что можно все-таки определить главную, самую характерную черту их национального характера: оптимизм, веру в свои силы, уверенность в том, что невзгоды пройдут и завтрашний день будет лучше, чем нелегкий сегодняшний.
К очерку Игоря Фесуненко«У «ПОРТЕНЬОС» В БУЭНОС-АЙРЕСЕ»
Валентин Зорин
БУХТА ОЛЕНЬИХ ТЕНЕЙ
Рассказ
Худ. Ю. Гусев
Он лежит у меня на одной из полок книжного стеллажа — кусок полированной моржовой кости длиной в фут, с двумя отверстиями по краям. Он похож на желобок, по наружной гладкости которого резцом неведомого мастера нанесен тончайший узор из кружочков, квадратиков и пересекающихся линий. От времени полировка затуманилась, проглядывает желтизна, но если вглядеться в узор, уловить ритм повторения похожих штрихов, то кажется: это следы птиц и зверей на присыпанной порошей наледи… Костяное изделие — часть оленьей упряжи напоминает мне об Охотске, куда однажды ненадолго забросила меня судьба газетчика. Звеньевой оленеводческой бригады был слегка удивлен моим интересом к этому, по его мнению, далеко не лучшему образцу.
— Давно резали, не знаю когда. — Он глубоко затянулся из длинной трубки, выпустил клуб синего дыма. — Я тебе лучше дам, с пароходом и самолетом. Не хочешь?
В детстве я, как и многие мои сверстники, бредил Севером, высокими широтами, Арктикой — это было время челюскинцев, первых арктических перелетов, начала освоения Северного морского пути. Мы зачитывались книгами о северных путешествиях, и бегучий узор на костяной пластине напомнил мне сейчас нечто удивительно знакомое, виденное. Несколько позднее я вспомнил: в 1943 году в эвакуации, в Вологде, я листал в библиотеке журнал «Советская Арктика», и там были рисунки художника Луки Воронина, участника какой-то давней русской экспедиции. Помнится, я долго разглядывал изображение воина в костяных доспехах — на пластинах был такой же рисунок…
Обретая даже не вполне буквальное предметное подтверждение, воспоминания как бы начинают жить заново, дополняясь опытом — возвратясь на «материк», я попытался разыскать все связанное с именем Луки Воронина. Теперь-то я понимал, насколько необычным для того времени было участие художника в путешествии — заканчивался XVIII век. Да и само это путешествие было отнюдь не обычным… Сложная судьба Луки Воронина уходила в первую четверть XIX столетия и здесь терялась бесследно. Бесследно? Но даже то немногое, что было им сделано, оправдывало его судьбу, давало ей право называться счастливой.
…День простоял морозным, но тихим и солнечным, с наступлением же сумерек со взморья потянуло сырым и порывистым ветром. С торцов набережной на Стрелке поземку легко сдувало к каменным парапетам, только у полосатой будки на островной части Тучкова моста надуло порядочный сугроб. По мосту брел одинокий прохожий. Лицо будочника за мутным слюдяным окошком помаячило нерешительно, но он не стал окликать прохожего — не бродяга вроде, не злоумышленник. Человек, казавшийся особенно, по-вороньи, нахохленным из-за старомодной широкой шинели с единственной пелериной, остановился, словно раздумывая: куда направиться? И свернул к серым домам, правее желтой с белыми колоннами Биржи.
Он прятал лицо в посекшийся воротник, шаркал разношенными кожаными ботами. И, не оглядываясь по сторонам, как будто видел размытые сумерками ростральные колонны; припорошенный копотью невский лед; протоптанные тропинки на тот берег; дровяные барки; сквозные леса строившегося Исаакиевского собора; шпиль Адмиралтейства, ловящий последние дневные отблески; и левее, на дальнем крыле этой дымчатой панорамы, почти слившуюся с сумерками громаду Зимнего дворца.
В угадываемых просветах улиц прерывисто мерцали желтые и багровые дымные огни — это горели костры, дымом которых окуривали редких в этот час и в этакую погоду пешеходов. С наступлением холодов холера явно пошла на убыль, и все реже встречались на улицах печальные дроги с краснорожим, закутанным в парусиновый просмоленный балахон божедомом на козлах.
Войдя в Восьмую линию, человек снова остановился, постукивая друг о друга застывшими ногами. Затем, уже не раздумывая, пересек проезжую часть и обстукал от снега подошвы перед каменными ступенями под облезлой вывеской: «Подвал ренсковых и прочих крепких вин — бр. Гутниковы».
Пахнуло винной кислятиной, сивухой и застоявшейся табачной прогорклостью. В подвале было многолюдно, но не очень шумно, а главное, тепло. На низких, плохо выбеленных сводах темнели влажные пятна; чадящие плошки и несколько сальных свечей у стойки бросали в тесный зал колеблющиеся блики, сгущали темноту в углах.
Гость расстегнул шинель, снял шапку, пригладил редкие седые волосы, посмотрел по сторонам. Бородатый детина в тулупчике — не то извозник, не то барочник — взглянул с сочувственным прищуром, потеснился на скамье.
— Садись, господин чиновный. Тут у нас просто…
Пришедший не то усмехнулся, не то. поморщился, сел, коротким, но как бы запоминающим взглядом обвел соседей. Отставной унтер с сивыми бачками и багровым, с топорными чертами лицом покачивался из стороны в сторону, словно прислушивался к какой-то звучавшей в нем песне. А может, представлял себя едущим на обозной фуре или пушечном лафете где-нибудь на кавказской крутой дороге. Двое мастеровых — один из них постарше — пили из медных орленых кружек, кривились, вытирали губы тыльной стороной заскорузлых ладоней, жадно закусывали с тряпицы бараньей обрезью. Кто-то дремал, уткнувшись плешивым лбом в стиснутые кулаки.
— Пристыл, господин чиновный? — бородатый детина отхлебнул, зажевал соленым лещом, улыбнулся, блеснув кипенью зубов. В ситцевом распахе на голой волосатой груди отсвечивал зеленью крест на пропотевшей тесьме.
— Это правда, холодно нынче. Только я не чиновный…
— Ну служилый тогда. Я к тому, что квелый народ тут у вас жительствует. Нешто тут холода? Сырость, она верно… Ну не беда — сейчас согреешься.
Бородач говорил с насмешливой уверенностью, словно бы свысока. И унтер оборвал свои раскачивания, разлепил глаза, посмотрел на бородача недоверчиво.
— Верно говорю, — пристукнул кружкой бородач. — Не знаете вы доподлинных холодов, любезные.
Подошел половой — робкий белобрысый парень в посконных портах и рубахе, вытер тряпкой винную лужицу на дощатом столе.
— Косушку и калач погорячее бы. — Гость потер покрасневшие пальцы.
— Извольте деньги вперед, господин Воронин…
Названный Ворониным вскинул седые брови.
— Ты в своем уме?
— В своем-с. — Нет, совсем не робким был парень, взирал даже с наглинкой и руку одну засунул за матерчатый кушак. — Никанор Митрофанович распорядиться изволили-с… Сказано: «Пусть ожидают-с!»
— Так позови, коли так!
— Сказано: «Пусть ожидают-с!» — повторил половой и пояснил, пожалев его, что ли — С квартальным они наверху… Беседу-ют-с.
И зашлепал опорками к стойке.
— Из веры, выходит, выбился, служилый? Быва-ает… — Бородач придвинул свою кружку. — Прими вот, ежели не побрезгуешь.
Спящий напротив оторвал плешивую голову от кулаков, уставился налитыми кровью глазами.
— Всех угощаешь, что ли, борода?
— Не твой черед, спи дальше.
Была неуловимая почти разница в тоне, каким бородач разговаривал с Ворониным и отвечал плешивому — последняя реплика прозвучала зло, как по поводу чего-то никчемного и безнадежного.
Воронин не стал чиниться, выпил. Ожгло горло, потом стало неприятно внутри. Бородач вызвал у Воронина мысли о прошлом.
— Про холода справедливо замечено, — сказал он. — Однако для души сия сырость хуже будет…
— Так ведь я о том же.
Кого-то очень знакомого напоминал Воронину этот бородач. Своим большим, резким в движениях и, вероятно, очень сильным телом. Белозубой улыбкой, открытой грудью. Кого же? Вот он оперся о край стола, и жилы напряглись на смугловатых запястьях… Такие руки были у шкипера Афанасия Бакова. Да и смотрел он также, когда тиммерман Усков пытался давать ему советы при постройке «Славы России». И на Никиту Шалаурова смахивает бородач — промышленника-морехода из Великого Устюга. Шалауров без боязни говорил с любым, кто был выше него, — с любым офицером, да хоть и с сам