Николай Емельянович вздохнул облегченно и только сейчас вспомнил, что забыл накомарник в палатке. Облепившие его комары мешали сосредоточиться, от их укусов распухли и нестерпимо чесались шея, лицо, руки, но Карпов не мог заставить себя уйти отсюда хотя бы на минуту, боясь аварии.
Виток, еще виток. Казалось, что этим метрам не будет конца. Федор Петров, согнав на берег команду, стоял около лебедки и следил, как кольцо за кольцом наматывается на блок стальной трос. Отсюда, с катера, он не видел, что делалось на сопке: деревья и густой кедровый стланик скрывали буровой станок от глаз, но трос наматывался на блок, — значит, наверху все в порядке. Вдруг лебедка словно споткнулась, натужно взревела, капитан почувствовал, как мелкой дрожью забился катер и… медленно пополз кормой вверх. Петров заскользил по накренившейся палубе, чтобы не вывалиться за борт, ухватился за скобу. Почти повиснув на руках, он с ужасом видел, как его катерок медленно полз на берег. Вот уже вся корма на суше. Мощная струя водомета ударилась в монолит гранита и искрящимися холодными брызгами рассыпалась в воздухе, окатив капитана с ног до головы.
Когда почти на самой середине сопки полуторатонная махина станка уперлась в почти отвесную скалу, Николай Емельянович бросился к тросу, который звенел словно струна и готов был вот-вот лопнуть, схватил отжимное бревно и, рискуя каждую секунду жизнью, просунул его в какую-то расщелину между станком и скалой.
Теперь, когда Петров понял, что произошло, он мечтал об одном: чтобы выдержал двигатель, пока наверху не исправят положение. Сбавлять обороты было нельзя. Катер медленно зависал над Колымой, захлестывая гранитный монолит водяной струей, и казалось, что этому не будет конца, как вдруг Петров с ужасом увидел, как лопнула одна нить, вторая…
Николай Емельянович уперся грудью в бревно, на помощь ему бросился кто-то из буровиков, тяжелая рама бурстанка нехотя поддалась, выползла из мертвой точки, медленно поползла вверх.
Виток, еще виток. Сто двадцать метров от подножия сопки по вертикали. А сколько этих самых метров по склону? В тот день буровики считали сантиметры, которые казались им километрами.
Даже в пространный очерк-репортаж невозможно вместить все записи о больших и малых событиях, которые произошли за прошедшие годы на этой важнейшей стройке, но о начале нельзя не писать. Сейчас Синегорье превратилось в комфортабельный, уютный поселок с пятиэтажными домами, с прекрасным спортивным комплексом, которому может позавидовать любой город областного значения, со своим Домом культуры, кинотеатром «Комсомолец», с одной из лучших в Магаданской области школ, и все равно я вспоминаю 1971 год.
…В Пионерный, как тогда называлось будущее Синегорье, мы летели вдвоем с Кудрявцевым. Геодезист по профессии, он вбивал здесь первый колышек, и поэтому мне так важен был его рассказ.
— Двенадцатого февраля это было, — говорил Кудрявцев под шум вертолетных лопастей. — Морозище жуткий, градусов пятьдесят, не меньше. Ну, мы по зимнику, сколько могли, проехали, а дальше пешком потопали. Больше часа пробивались по снежной целине, наконец Поляков, он тогда начальником ПТО был, остановился и говорит: «Здесь». Это и была точка разбивки первого базиса. Оглянулся я, а вокруг лес, сопки и, казалось, вечные снега. Произвели мы тогда съемку на месте будущего поселка, забили первые два штыря. Так что днем рождения Синегорья можно считать двенадцатое февраля семьдесят первого года.
Я слушал тогда Кудрявцева, а сам не мог оторваться от иллюминатора, под которым далеко внизу пробегала чахлая колымская тайга, и в нее врезался, рассекая надвое, коротенький пока аппендикс будущей дороги, по которой, словно муравьи, взад-вперед сновали тяжелогруженые машины. Наконец вертолет лег на левый борт, на расчищенной бульдозерами площадке промелькнуло несколько вагончиков, машина задрожала, зависая над деревьями, и мягко опустилась.
Когда мы с Кудрявцевым выскочили из гудящей машины, то я был удивлен: не был я здесь четыре года и поэтому, улетая из Москвы, надеялся увидеть колоссальную стройку, с техникой, кранами, сверкающими молниями электросварок. Оказалось же, что мы приземлились на заболоченной полянке, окруженной со всех сторон чахлыми деревцами и кустарником, и только откуда-то издалека раздавался перестук топоров да неподалеку красовался сбитый из негодных досок и листов фанеры сарай, на котором висела огромная, от руки написанная вывеска: «Аэропорт Надежда». Из раскрытой двери выглядывала ушастая морда черной дворняги.
В растерянности я посмотрел на пилота, который тоже вылез из кабины размять ноги, а над нами уже кружились мириады комаров. Им было плевать на шум вертолета, вонь бензина и исходящий от нас запах репудина.
— А где же… — не успел спросить я, как вдруг откуда-то из-за кустарника донесся оглушительный треск, и на поляну выскочил до капота забрызганный грязью вездеход. В открытом кузове стояли обмотанные тряпками от комаров Гена Лободов, Алексей Алешин и Виктор Калашников. Так я познакомился с пионерами-синегорцами, которых одними из первых забросили сюда в лютую зиму 1971 года.
Возглавлял ту первую колонну кавалер ордена Трудового Красного Знамени коммунист Владимир Иванович Похлебин. Тогда по зимнику к двум колышкам, что сиротливо торчали из промерзшей земли, пробились три машины: два ЗИЛа с прицепами и автокран. Один ЗИЛ был загружен строительным материалом, второй тащил на прицепе вагончик со стекловатой. К разметочным колышкам они подошли в девять вечера, когда тайгу накрыла жестокая и беспощадная ночь, а столбик на градуснике упал за красную отметку — 50°. Разгрузились, отцепили вагончик, и оба ЗИЛа тут же укатили обратно, оставив десант один на один с тайгой. Надо было обживаться, и они, не теряя времени, тут же очистили вагончик от стекловаты, установили в нем «буржуйку», затем втолкнули в сугроб передком автокран, и он, тихо урча, работал на малых оборотах. Так они и жили, подготавливая площадку для приемки грузов и вагончиков. В свободное время охотились на куропаток, благо у Лободова было с собой ружье.
Вспоминая то время, экскаваторщик Владимир Мацуков рассказывал впоследствии:
— Этот год я запомню навсегда. Приехал-то я с Чиркейской ГРЭС и сразу же попал в лютый, морозный край, хотя стоял март. Заснеженные лиственницы, и сквозь морозную дымку — солнце. Наши вагончики тогда приткнулись вкривь и вкось, а в узких проходах — бульдозеры, буровые станки. Место-то здесь болотистое, жидкое. А среди всей этой суеты на краю площадки сиротливо стоял новенький польский экскаватор, изготовленный для работы в умеренном климате. Представляешь: в марте его намертво схватило колымским морозцем и мы с помощником кутали его в тряпье, словно ребенка малого.
И таким тоже было начало Колымской ГЭС.
Всякий раз, приезжая в Синегорье, я удивлялся тому новому, что успели выстроить здесь за прошедшее время. Это были в 1974 году первые 300 квартир в благоустроенных домах. Затем следовали события: ликвидация поселка Пионерный, создание в короткий срок производственной базы, строительство основных сооружений гидроузла; введение в эксплуатацию ЛЭП-35 Ар-мань — Янек, сдача взлетной полосы собственного аэропорта. Но когда я прилетел в Синегорье в 1977 году и по давней привычке вышел на берег Колымы, то не поверил своим глазам — на береговых опорах покоились стальные пролеты огромного моста, по которому с берега на берег шла техника. Это был мост через пороги, без возведения которого невозможна была дальнейшая работа.
Позднее в штабе Всесоюзной ударной комсомольской стройки, каковой с 1976 года объявлена Колымская ГЭС, Юрий Шепелев рассказывал:
— Сам знаешь, какой ценой и усилиями дается нам пуск каждого объекта, а с мостом был вообще особенный случай. Такие мосты, как наш, монтируются полтора-два года, однако нас этот срок никак не устраивал, и поэтому было решено завершить монтаж моста до весеннего паводка, то есть сократить срок до пяти месяцев. Представляешь? А вообще-то, поговори с Геннадием Ткаченко: он у нас бригадир комсомольско-молодежной бригады, мост, можно сказать, его ребятами выпестован, ему и карты в руки.
Шепелев замолчал, припоминая что-то, затем полез в ящик письменного стола, порылся в нем, наконец достал потрепанный конверт с пометкой «авиа», протянул его мне, сказав при этом:
— Почитай-ка, недавно Ткаченко из Крыма получил. Меня спрашивал, что парню ответить.
«Здравствуй, Геннадий, — начиналось письмо. — Пишу тебе с поклоном от жены, а также с тысячью «прости». Может быть, ты, обидевшись за мой отъезд, и имеешь сердце на меня, но уж чего не бывает. Рассерчал я тогда. Работа тяжелая, ни дня ни ночи не видели, а тут еще жинка: поедем да поедем. Ну, я ее и послушал. Приехали в Крым, благодать. Домик купили, овощей и фруктов разных — от пуза ешь. А только что-то невмоготу стало, хоть ложись и помирай: во сне Колыму вижу. Ну вот и обращаюсь к тебе с просьбой принять обратно в бригаду и простить за мост. Читал я тут о нем в «Правде», пишут, что первые самосвалы пошли, так поверишь — самому себе противен стал — ведь тогда каждый бетонщик на счету был…»
…В который уж раз Ткаченко вытащил из кармана брезентовой робы потрепавшийся на уголках конверт, беззвучно зашевелил губами:
«Здравствуй, Геннадий, пишу тебе с поклоном…» — Он дочитал письмо до конца, задумался вспоминая.
…В тот день с утра лепил мокрый снег. Низкие черные тучи нависли над Синегорьем, но к восьми утра снегопад кончился, в распадок рванул свежий ветерок. Тучи залохматились, задвигались, в рваные дыры проглянуло ласковое весеннее солнце.
Ткаченко, проведший всю ночь на русловой опоре моста через Колыму, все же решил сначала зайти к Максиму. Поговорить еще раз. Он по себе знал, как нападает иногда вот такая хандра, когда хочется плюнуть на все и уехать куда-нибудь к теплу, солнцу, где люди в мае гуляют в одних рубашках. И как нужна в это время поддержка.