— Но ведь уничтожать наш язык, наши традиции неразумно, правда ведь? Хорошо, теперь кельтская грамота разрешена, появляется литература… А бывало, ребенок не смел в школе заговорить по-бретонски. Бац — линейкой по руке!..
К сожалению, мне не удалось познакомиться с Элиасом. Тем не менее он стал моим спутником по Бретани — с той минуты, как я раскрыл его замечательную книгу. Перед сном в номере гостиницы, у окна, открытого в Броселиадский лес.
Казалось, колдовская глухомань заглядывала ко мне, внимала Элиасу. Шорохи Броселиадского леса как бы сплетались с проникновенной речью сына Бретани. Необыкновенно остро ощущалась неразрывность всего, что составляет достояние человека на земле. Язык, песня, хлеб и родниковая вода из фонтана Барантон, деревья и святые урочища под их сенью — все соединено в душе, ничего нельзя отнять.
Но что, если…
«В Европе последние крестьяне давно покинули деревни и, втянутые тремя дюжинами исполинских городов, встали к конвейеру. Уже не требуется кормить население натуральными продуктами, так как промышленность способна кормить весь мир химическими таблетками и синтетической похлебкой»…
Уже забыт вкус яблока. Исчезло из словарей слово «виноград». Художника, рисующего на стене дерево, называют абстракционистом. Но вот некоторые горожане, движимые странной тоской, перебираются в заброшенные селения, к очагам предков. Возрождаются сады, нивы… У сказки, сочиненной Жакезом, конец как будто счастливый. Но нет, все было бы хорошо, но природа стала собственностью этих немногих.
«Так как это деловые люди, им пришла идея продавать свой лакомый товар горожанам. Тысяча франков за яблоко… Наконец, чтобы обеспечить себе полное спокойствие на своих угодьях, новые хозяева оцепили колючей проволокой чудовищные скопления обездоленных. И соорудили сторожевые башни с пулеметами, дабы никого не выпускать».
Сказка, сказка… Но есть над чем подумать. Элиас оптимист, но не подсказывает читателю выводы, лишь намекает на главное зло, чреватое всеми бедами. И заканчивает книгу, «бретонируя», с мужицкой лукавинкой.
«Не угодно ли?»
Башни из кружев, белые, накрахмаленные. Прямые, неподвижные на головах бигуденок, они плывут в воскресенье в церковь.
Разительно тихое воскресенье. Тихо бьет колокол. Мужчины не спешат в церковь, сбились в кучки, посапывают трубками. Молчат. Трубки ведут беседу.
В тот день, когда Элиасу было от роду пять месяцев, колокол трезвонил суматошно, оторопело — разразилась первая мировая война. Она постучалась и на ферму Кервельян, что в округе Плозевет, у Атлантического океана. Надолго увела отца. Элиас очень рано начал трудиться как взрослый — в домотканой рубахе из конопли.
«Ничего нет лучше этой ткани для повседневных работ. Она великодушно поглощает ваш пот и не охлаждает тело. Она была кольчугой для злополучных рыцарей пашни. Ее не снимали ни днем, ни ночью, но серый ее цвет и в конце недели был ничуть не темнее, чем в начале».
Океан в книге Элиаса почти не упоминается. Чуждый, страшный, он таранил утесы в пяти километрах от фермы Кервельян, ветхое строение дрожало. Тряслась даже кровать, в которой спал Элиас, — дедовское сооружение, похожее скорее на шкаф. Дверцы, полка для сна, только без перекрытия… Теперь такое встретишь чаще в музее, чем в жилище.
Понятия «далеко» и «близко» отличны от наших…
С океаном здесь по-прежнему нет контакта. Сельчане, попыхивающие трубками, — «рыцари пашни». Добротные дома с антеннами телевизоров — их замки. Беднота разорилась, подалась в город, даже среднему хозяину нелегко свести концы с концами — скупщики прижимают, не накинут и франк за молоко, сыр, свинину, овощи.
Тихое воскресенье и завершится тихо — у голубого экрана либо за стойкой бара.
— Господа из Кемпера, из Парижа те загорают на пляже. А молодежь прямо-таки сумасшедшая. Острова понадобились, каменные лбы — там и чайка-то не сядет. Мерзнут в палатках, варят суп над костром, мотаются под парусом. И как их не сдует оттуда, отчаянных…
Продавщица в магазине сувениров словоохотлива. Приезжая? Нет, коренная бигуденка. От основания башни широкая белая лента спускается на грудь, на просторную темно-коричневую блузу — словом, полный комплект местного убора. Точно как у куколок-бигуденок на полках за ее спиной.
— Вы издалека, мсье?
Я сказал.
— Вы тоже голодали в блокаду?
— Пришлось.
— Ужасно, мсье! Мы беспокоились за вас, боши долдонили: падет Ленинград, падет… А я слышу — нет, не сдается.
— Вы слушали радио?
— А как же! Передавала нашим. Потом у меня отобрали приемник.
— Кто?
— Да наши же… Я работала тогда в ресторане. Сказали: хватит тебе, Жозетт, и этого.
Крепкая местная медовуха развязывала языки клиентов. Оккупанты и их прислужники не стеснялись юной, расторопной, услужливой Жозетт. А она старалась не упускать ничего важного. Иногда появлялся связной из штаба.
— Сейчас и то каждый пришлый в нашем захолустье заметен. Тогда и подавно… Однажды штаб предупредил — нагрянут боши. Опять прочесывание, и основательное, «частым гребнем». Я объявила Гастона женихом.
Боши ищут агентов де Голля, заброшенных издалека. Жозетт вне подозрений, хотя полной уверенности у нее нет, понятно…
— Шастают патрульные, а мы с Гастоном под ручку по улице… Воркуем, как влюбленные, и будто не видим никого. Нарочно — навстречу бошам…
Она показала на окно. Главная улица селения совсем опустела, ветер гнал вихорьки пыли.
— Вспомнила старое. — И Жозетт засмеялась, потупившись. — Я рада, что вы зашли. Давно не рассказывала. Некому было… Молодым неинтересно. Память у людей короткая.
— Не у всех, — сказал я.
— У молодежи тут главный интерес — мотоцикл, автомобиль. А куда ехать? Над этим мало задумываются. В жизни дорог много, надо уметь выбрать.
Улыбка соскользнула с круглого моложавого лица и тотчас вернулась: дверь звякнула. Для клиента Жозетт весела, беспечна, как бретонка на сувенирном плакате. Как маленькие бигуденки с личиками ангелочков, укрытые пластиком.
Но пусть клиент не торопится. Та куколка, в чепце, — из Плугастеля, та, утонувшая в стоячем кружевном воротнике, — из Кемпера. Или вот — корона из кружев и наплечников, прямо как принцесса. Вся Бретань выставлена — игрушечная, в облачках кружев, в сусальном блеске позументов.
— Возьмите, мсье! Нынче модно…
— Модно? Право, я не в курсе. — И толстяк, пыхтя, достает чековую книжку, заменившую ему в настоящее время кошелек. Для грабителя она неудобна.
— Дочка кукол собирает, — сетует он. — Значит, модно… Вот беда!
Можно и самой нарядиться по-бретонски, были бы деньги. Мода «ретро» многообразна. Оборотистый парижский фотограф предлагает надеть платье, какое носила в девичестве прабабка, и вручает карточку, затуманенную желтизной. Ах, «прекрасная эпоха», начало века, пора надежд, восхитительных новинок техники, суливших, казалось, всеобщее благо! Лавки старьевщиков, расплодившиеся как грибы после дождя, сбывают любую заваль. Продавленный венский стул, ржавый ручной утюг, швейная машина, не способная шить, поврежденный молью цилиндр, коробка из-под довоенного печенья — все годится. Феномен «ретро» изучают социологи, указывают побудительные причины. Стрессы современной жизни, неуверенность в завтрашнем дне, удары кризиса, угроза атомного пожара…
— Один городской, — говорит Жозетт, — разыскал в деревне, купил шкаф-кровать.
Над чудаком потешались. Спать ему охота в ней. А ведь по-кельтски ни звука. Добро бы из крестьян… Странные у господ причуды.
— Рекельтизация, — произносит Жозетт шероховатое слово, недавно вошедшее в обиход. Оно на устах у многих, а подтексты разные. Жозетт не забудет, как взывала к бретонцам гитлеровская пропаганда, силясь расколоть многовековое единство Франции. Дескать, только они, голубоглазые, сохранили кровь праотцов-кельтов, а посему причисляются к арийской расе господ. У парижан или там провансальцев кровь сплоховала, попорчена разными южными примесями.
— Меня спрашивают: надо ли, Жозетт, ворошить былое? Я считаю — надо…
Выродки, взорвавшие бомбу в Версале, ополчились против безвинного памятника зодчества в знак протеста против «культурного диктата Франции». Эти «борцы за независимость Бретани» в силу необразованности имеют весьма смутное понятие о кельтских предках, зато родство с бретонскими приспешниками Гитлера прослеживается отчетливо. Фашистская суть современного терроризма любых кровей очевидна.
Бретонские «ультра» еще не фигурировали в хронике происшествий, когда Элиас писал свою книгу. Но он — мудрый мой спутник по Бретани — ясно выступает против спекуляций на кельтской родословной — как коммерческих, так и политических.
Ты помнишь, читатель, футурологическую сказочку, вкратце приведенную выше? Любопытная деталь — новые хозяева, что обосновались на лоне природы в своих поместьях, восстановили и местные языки, почти забытые. «Отъединившись, защитив себя от простонародного, эти аристократы создали региональные клубы, строго замкнутые, членам которых запрещалось говорить на каком-либо языке, кроме окситанского, баскского или бретонского». Французский же остался бытовать за колючей проволокой, в городах, превращенных в трудовые лагеря.
Мораль сей сказки? Она явствует из многих страниц книги. Крестьянин с фермы Кервельян, ставший писателем, предостерегает — не всякому поборнику модной «рекельтизации» можно доверять. Далеко не всякому…
Если мода спасает «шкаф-кровать», украшенный тонкой резьбой, от свалки — это не худо. Но мода изменчива, опорой для национальной культуры служить не в состоянии. А буржуа, оформляющий свою виллу по-кельтски, обычно следует лишь моде, подлаживается, перенимает чужое.
Кому же по-настоящему дорого наследие предков? Простым труженикам, отвечает писатель. Тем, кто верно хранил его, выстрадал, окропляя своим потом землю.
В недрах народа стали возникать после войны кельтские кружки и ансамбли. Родной язык отвоевал наконец место в школах — он преподается факультативно, то есть для желающих. А их становится все больше. Язык, прежде домашний, лишенный выхода в печать, теперь сделался литературным. Значительная часть «Коня гордости» написана по-кельтски и переведена самим автором на французский. Элиас, кроме того, долгое время вел регулярные кельтские радиопередачи. Обширную аудиторию собирают кельтские шансонье, их злободневные песенки, зафиксированные на пластинках и пл