На суше и на море - 1988 — страница 27 из 127

«Сельская местность была расчерчена сплетением тропинок, которые вели от одной фермы к другой, забирались на косогоры, огибали топи. По этим дорожкам часто шагали целые семьи, гуськом. Теперь тропинки исчезли, заросли кустарником и крапивой. Однажды я пролетал над нашим краем в клубном самолете, на бреющем, — пути, протоптанные поколениями, вдруг обозначились внизу, чему я немало удивился. Только с воздуха… Иначе густую сетку тропинок уже не различить».

Он прав, я не вижу их. Лишь асфальтовая река течет под колеса.

Чего я жду от поездки? Настоящий бретонский дом, сказала Жюли. Со шкафом-кроватью? Это сооружение я видел только в музее. Нечто вроде музея — семейного, унизанного пожелтевшими фотографиями, — и рисуется мне сейчас. Пьер Жакез разжег во мне этнографа. Кружевные наколки, таинственный знак «трискел» над камином…

А для дочерей — репетитор по-английскому. Диковинная блажь по тем временам…

— Вы правы, — сказала Жюли. — Тогда редко кто из сельчан шел дальше начальной школы. Сестры занимались прилежно.

Мастер на все руки — примерно так Жюли определила отца. Завел мастерскую, чинил и строил мелкие суда, а кроме того, выращивал с помощью жены и девочек разные, невиданные в Бретани овощи на своем огороде, варил особую, по собственному рецепту, медовуху, готовил лекарство из водорослей, одобренное местным врачом. Немножко чудак, пожалуй, но чудак со сметкой — ему все удавалось.

— По-моему, Барнабе мечтал вырваться из своего уголка. Тянуло куда-то… Девочки приносили ему книжки из школьной библиотеки, про путешественников, про изобретателей. Стыдился почему-то…

Между тем «симка» кружилась среди сосен и дюн, огибала скалистые бухточки, узкие, тесные, где море, попавшее в ловушку, бесновалось и пенилось. Потом она плавно покатилась вниз, и море возникло перед нами голубое, невозмутимое. Крепкие дома под тополем, под черепицей, манящая полоска песчаного пляжа. Скамейки и тенты, причалы для прогулочных катеров — свидетельство того, что тихий этот уголок основательно освоен отпускниками.

— Теперь тут все на городской лад, — сказал Лоран. — Приезжие задают тон, так что…

«Не будет мне фольклора», — мысленно закончил я. «Симка» едва не выдавила калитку. Человек, стоявший за нею, спокойно попыхивал трубкой. Он был высок, широк в плечах — папаша Мадек. Расцеловал Жосленов в обе щеки, протянул мне широкую, прокаленную жилистую руку. Такого же цвета, подгорелой хлебной корки, было его скуластое, в рытвинах морщин лицо.

— Гертруда! — крикнул он.

Потом Жослены попали в объятия мамаши Мадек. Молча она обводила нас глазами небесной голубизны, будто вопрошая — точно ли это мы?

Через низкий порожек мы шагнули в дом — прямо с сухой, песчаной дорожки сада. Легкая фабричная мебель, неброские коврики, салфетки, скатерки. Над камином распятие, а повыше — галльский петух, вышитый на полотне, красавец — грудь колесом. Бретонцы, галлы самых чистых кровей, первые претендуют на эту эмблему, не довольствуясь древним «трискелом».

— Здравствуй! — хрипло, гортанно произнес кто-то.

— Вот и Жако здоровается с вами, — выпевала Гертруда, усаживая нас. — У него хорошее настроение сегодня. Не правда ли, Жако?

Большой черный попугай в клетке у окна утвердительно крякнул.

— Ну, учительница наша! — глаза хозяйки, юные на моложавом пухлом лице, заливали лаской Жюли, а заодно и меня с Лораном.

— А где мои ученицы?

— Анна часто бывает. Им ведь недалеко… А ребят ты видела?

На минуту они появились в поле зрения — за окном, в саду, увлеченные игрой в мяч. Голенастая медно-рыжая девочка лет десяти и худенький мальчик лет пяти.

— Ирен! Совсем барышня!

— Ир-рен! — раздалось из клетки.

— Правильно, Жако, умник. Ребят отдают нам на все лето. Анна не очень здорова, бедняжка. Вообще им трудно, думают перебираться из Онфлера. Вы знаете Онфлер, мсье? — обернулась ко мне Гертруда.

— Прелестный город, — сказал я.

— О, вы не первый раз во Франции! Вы восхитительно говорите по-французски.

Хозяйка вся лучилась приветливостью, а Барнабе молчал, глядел на меня изучающе. Истинный бретонец, он не давал волю любопытству. Оно теплилось где-то под рыжеватыми, колючими усами.

Онфлер из тех городов, которые не забываются. Расположенный в соседней Нормандии, у того же слезливого, капризного Ла-Манша, он подставил ветрам узкие фасады сумрачных, гранитно-серых старинных зданий. Сомкнувшись стеной, они замыкают зеркально-спокойный квадрат бассейна, держат в каменной горсти яхты, ялики, катера, укрытые от ревущего моря. Поколения художников переносят на полотно эту обитель тишины, ее сонную набережную, белые мачты, усталых, загнанных шквалом чаек.

— Место симпатичное, — проговорил Барнабе. — Но вода плохая. Вы поняли, мсье Владимир? Рыбе нечем дышать. В целом-то море, а?

Зять работает на консервном заводе. Владелец сокращает производство, того гляди, уволит.

— Значит, — сказала Жюли, — Анна не уехала дальше Онфлера.

— Зато Мария уехала, — отозвалась Гертруда. — Перестань, Жако, что ты смеешься, как дурак!

Дети в саду заливисто хохотали, и Жако усердно подражал.

Мария в Испании. На стене, в рамке, — открытка большого формата, рекламно-яркая. Очень синее небо, сухой бугор на равнине, ноздреватый, вызолоченный солнцем. Не сразу различаешь полузанесенные песком постройки. Там, в южном старозаветном селении, очутилась Мария, полюбившая кудрявого Маноло. Юноша приехал во Францию учиться, вместе они окончили педагогическое училище. У себя на родине нежный Маноло стал жестоким деспотом. Мария вырвалась из домашней тюрьмы, живет одна в Севилье, преподает французский. Скучает по родной Бретани, но бросать работу по нынешним временам неосторожно.

— Все не так получилось, — сказала Гертруда с ноткой грусти. — Не так, как нам мечталось.

— Не так, — кивнул Барнабе.

— Мария хватила горя, — снова заговорила Гертруда. — Чужая сторона все-таки, очень католическая. Чересчур даже.

Я смотрел на испанское селение — раскаленный бугор-муравейник, потом обнаружил среди снимков, картинок, плотно одевших стену, нечто необычное. Две газетные страницы, в рамках, под стеклом. Хотел встать, подойти поближе, но хозяйка внесла кофе.

Нас вернули в Онфлер.

— Уж там собирались на улице, и бушевали, и афишы писали «Спасем море!». А как спасти? Кому жаловаться? Эти громадные танкеры — страх божий, чудовища — не наши, а под каким они флагом, под японским, что ли? Зять говорит, хоть бы перекупщиков обуздать немного. Рыбы стало мало, они и пользуются. Платят рыбакам безделицу и тут же, у самого порта, торгуют — заламывают вдвое и втрое. Хоть бы отвезли куда, постыдились! Анри, зять наш, активный парень, смелый. Слишком даже языкастый. Берегись, говорю, ты первый вылетишь! Да, да, господа, другая жизнь представлялась нам, когда родились девочки. Как мы тогда радовались, ты помнишь, Барнабе?

— Еще бы! Мсье Владимир, наверно, еще больше радовался. Это правда, что в Ленинграде погибло шестьсот тысяч человек в течение осады?

— Правда, — сказал я.

— Мы отощали в оккупации, исстрадались, а от радости плясать хотелось, — продолжала Гертруда. — Видите, война кончилась! Новости из Потсдама…

— А у нас крестины, — усмехнулся Барнабе.

— Я все путаю, — подал голос Лоран, — которая подоспела к Потсдамской конференции?

— Кочешок мой, — произнесла Жюли с упреком. — Анна же старшая.

— Ах, простите, пожалуйста!

— Мы рассчитали, — сказал Барнабе. — Ясно же было: дела шли к лучшему. Вы, русские, здорово колошматили бошей. А насчет Марии и сомнений не было.

— Решили не откладывать, — бойко подхватила Гертруда. — Выпустили и Марию на свет.

Анна родилась 1 августа 1945 года. В Потсдаме завершилась конференция «Большой тройки». «Конец германскому милитаризму и нацизму!» — возвестила в тот день «Фигаро».

В день рождения Марии, 30 сентября 1946 года, международный суд в Нюрнберге определял меру наказания главным сообщникам Гитлера. «Фигаро» вышла с броской шапкой — «Завтра — приговор».

Покончено с войной, покончено с нацизмом! Сама история сулила счастье новорожденным. Верно, потому и вправлены в рамки, под стекло, эти две газетные страницы.

— Для нас все было розовым, — сказала Гертруда. — Теперь-то, думалось, заживем… Освобождение, мир, а все остальное приложится. Так ведь? Барнабе невесть что воображал. Послушать — прямо рай нас ожидает.

Барнабе, смутившись под нашими взглядами, вынул трубку, хмыкнул.

— Не я один. Все воображали.

— У тебя-то голова полна фантазий, — смеялась Гертруда. — Налога на них нет пока.

Я спросил Барнабе, каким рисовалось ему будущее в ту пору надежд. Он пожал плечами.

— Мы были наивны, мсье.

Он верил, должно быть, — все пути открыты дочкам. На выбор!

Надо только дать им образование. Вся земная планета в их владении. Мечтая, чертил для них дальние, увлекательные маршруты, им самим не пройденные. Ему не довелось шагнуть за пределы привычного, наследственного, — пусть дочки, Анна и Мария, изведают другие широты, небывалое в роду Мадеков счастье.

Вряд ли они отличались определенностью, фантазии Барнабе. Но два подарка «на зубок» новорожденным, два ликующих гороскопа, составленных историей, не разрешали сомневаться — открылась эпоха неограниченных возможностей для человека.

Я стараюсь понять этого человека. Сдается мне, в нем есть что-то от неунывающего роллановского Кола Брюньона, вспоенного соками щедрой французской земли. В основе, под бретонской сдержанностью… Чей же он родом? Неужели из землепашцев, стойких домоседов?

— Нет, мы, Мадеки, ремесленники. Я начинал как бродячий плотник.

Ему под семьдесят. Руки не ведают покоя, не жаждут покоя. Мысль о пенсии отвратительна, хотя не все, далеко не все, устраивает в мастерской судоремонта, где Барнабе на должности мастера. Тесно там, не то что у себя…

— Не дают фантазировать, — хохотнула Гертруда.

Да, он чуть не ссорится с клиентами. Предлагает им практичное новшество или украшение, а они — ни в какую, держатся за кошелек. Упрямы непроходимо.