На суше и на море - 1989 — страница 53 из 111

зко, что передней кромкой его правой нижней плоскости жирафу отрезало голову. В результате было повреждено крыло, но все же пилоту удалось вернуться в Найроби, где, как уже говорилось, он чуть не попал под суд, потому что подобную аварию никак не объяснишь столкновением с большой птицей, когда всем ясно видны прилипшие к плоскости и застрявшие в расчалках куски жирафьей шкуры.

В начале седьмой недели подготовки ему было разрешено совершить самостоятельный перелет из Найроби в Элдорет — маленький городок на западе, в горной части страны, расположенный на высоте восьми тысяч футов. И снова ему не повезло. На этот раз из-за попадания воды в топливные баки у самолета заглох мотор. Пилот не растерялся и, не повредив машины, произвел вынужденную посадку в малонаселенной местности неподалеку от небольшой хижины, сиротливо стоявшей на высокогорном плато.

В хижине пилот обнаружил одинокого старика, у которого только и было всего что крохотное бататное поле, несколько бурых кур да черная корова.

Старик отнесся к нему с добротой. Он накормил его, напоил молоком и отвел место для ночлега. Пилот жил у него два дня и две ночи — пока не прибыл поисковый самолет. После того как была установлена причина отказа мотора и к хижине доставили чистый бензин, пилот смог взлететь и вернуться в Найроби.

Пока же он гостил в хижине, старик, много месяцев ни с кем не общавшийся и страдавший от одиночества, радовался его обществу и возможности поговорить. Говорил старик много, а пилот все слушал. Старик рассказывал об окружающем его безлюдье, о приходивших по ночам львах, о слоне-отшельнике, обитавшем за горой к западу от хижины, о дневном зное и безмолвии, наступающем с полночной стужей.

О себе старик заговорил на второй вечер. Он поведал своему гостю длинную и странную историю, и пилоту казалось, что этим рассказом старик облегчает себе душу. Закончив повествование, старик признался, что об этом он еще никому не говорил и ни единой душе больше не расскажет.

Пилоту эта история показалась настолько необычной, что, вернувшись в Найроби, он сразу же записал ее — не теми словами, которыми она ему была передана, а по-своему, как бы рисуя картину, потому что писать лучше всего именно так. До этого он ни разу не писал рассказов, и, естественно, его рукопись была не без изъянов. Он даже не подозревал о существовании особых приемов, словесных ухищрений, пользоваться которыми для профессионального литератора столь же естественно, как для живописца — подбирать и смешивать краски. Тем не менее, когда он закончил писать и положил карандаш, решив, что пора наведаться в столовую летного состава и выпить там пинту пива, на столе остался лежать необычный и впечатляющий рассказ.

Две недели спустя пилот разбился во время учебного полета; перебирая оставшиеся после него пожитки, мы нашли этот рассказ в чемодане. Родственников у пилота не имелось, а мы с ним дружили, поэтому я взял его рукопись и в память о нем распорядился ею.

А записал он вот что:

«Старик вышел из двери и на минуту остановился, опершись на палку. Он огляделся, часто моргая от яркого солнечного света, затем склонил голову набок, поднял глаза и стал ждать, не повторится ли звук, только что послышавшийся ему.

Старик был малорослый и коренастый, ему перевалило уже за семьдесят, но выглядел он еще старше — на все восемьдесят пять, и ревматизм навязал на его теле узлов. Одна половина заросшего седыми волосами лица была парализована. На голове он всегда — ив помещении, и вне дома — носил грязный тропический шлем.

Неподвижно стоя под яркими солнечными лучами, старик щурил глаза и прислушивался. Да, звук повторился снова. Голова старика резко повернулась в направлении крохотной деревянной лачужки, стоявшей на пастбище в сотне ярдов от него. Теперь сомнения быть не могло: он услышал жалобный собачий визг — высокий и пронзительный звук, издаваемый животным, которое испытывает мучительную боль и смертельную опасность. Более тонкий и пронзительный, чем прежде, звук этот словно бы выплеснулся из собачьей глотки каким-то внутренним органом и был схож теперь скорее с воплем, нежели с визгом.



Старик повернулся и направился, ковыляя по лугу, к деревянной лачуге; приблизившись к ней, он толкнул дверь и вошел внутрь.

Его взору предстала маленькая белая собачка, лежавшая на полу, над ней, широко расставив ноги, высился Джадсон; на красное продолговатое лицо этого человека беспорядочно падали черные волосы; долговязый и костлявый, он что-то бормотал самому себе, сквозь засаленную белую рубаху обильно проступал пот. Его нижняя челюсть как-то неестественно, безжизненно отвисла, точно была для него слишком тяжелой, с подбородка медленно стекала слюна. Джадсон не сводил взгляда с белой собачки у его ног и одной рукой крутил себе ухо, в другой держа толстую бамбуковую палку.

Не обращая внимания на Джадсона, старик опустился на колени подле собаки и осторожно потрогал ее своими ревматическими руками. Она не шевелилась и глядела на него слезящимися глазами. Джадсон не двигался с места, наблюдая за стариком и собакой.

Медленно, тяжело опираясь обеими руками на палку, старик с усилием поднялся на ноги и оглядел помещение. В дальнем углу валялся грязный измятый тюфяк. На столе, сколоченном из деревянных ящиков, стояли примус и покрытая щербинами синяя эмалированная кастрюля, грязный пол был усеян куриными перьями.

Старик увидел то, что искал взглядом, — прислоненный к стене возле тюфяка тяжелый железный прут, и заковылял к нему, глухо постукивая своей палкой по дощатому полу, а глаза собаки неотступно следили за его движениями. Старик переложил палку в левую руку, правой взял железный прут, вернулся, волоча ногу, к собаке, неожиданно замахнулся и с силой ударил животное прутом по голове. Затем он отбросил прут и посмотрел на Джадсона, который продолжал стоять на широко расставленных ногах, пуская слюни по подбородку и подергивая уголками глаз. Старик подошел к нему и заговорил очень тихо и медленно, сдерживая сильный гнев, губы у него при разговоре шевелились только на одной половине лица.

— Ты убил ее, — сказал он, — ты сломал ей хребет.

По мере того как гнев его перерастал в ярость, придавая ему сил, старик находил новые слова и, задрав голову, выплевывал их в лицо долговязому Джадсону, который, подергивая уголками глаз, отступал к стене.

— Вшивый ты, подлый и трусливый живодер. Это моя собака. Какое ты чертово право имеешь бить мою собаку? Отвечай мне, слюнявый псих. Отвечай!

Ладонью левой руки Джадсон медленно потирал рубаху на груди, теперь у него подергивалось все лицо. Уставившись в пол, он ответил:

— Она все время лизала одно место у себя на лапе, и я не мог вынести этого звука. Ты же знаешь, что я терпеть не могу таких звуков, а она все лизала и лизала. Я велел ей прекратить это, а она посмотрела на меня, помахала хвостом и снова принялась лизать. Я не вытерпел и побил ее.

Старик ничего не сказал. Сперва могло показаться, что он готов ударить Джадсона. Он даже поднял руку, но тут же опустил ее, плюнул на пол, повернулся, вышел, сильно прихрамывая, из двери на солнечный свет и направился через луг к тому месту, где в тени низкорослой акации жевала свою жвачку черная корова; та стояла и смотрела, как он ковыляет к ней, но жевать не перестала, двигая челюстью механически-размеренно, словно в такт медленно работающему метроному. Старик остановился возле коровы и погладил ей шею, потом, прислонившись к ее плечу, почесал ей спину концом своей палки. Он долго чесал ей спину, время от времени очень тихим голосом, точно по секрету, произнося ласковые слова.

Ему приятно было стоять в густой тени акации, обозревая вокруг обильную после долгих дождей растительность, — в это время года напоенная влагой трава в горных районах Кении выглядит не менее зеленой, чем в любом другом крае земли. На севере высилась гора Кения, от ее снежной шапки к небу поднималась легкая белая дымка, создаваемая бушующими студеными ветрами, которые сдувают снег с вершины. Внизу, на склонах горы, обитали слоны, оттуда по ночам иногда подавали голос львы, рыкающие на луну.

Проходили дни; Джадсон безмолвно и машинально продолжал выполнять свою работу на ферме; он собирал кукурузу, выкапывал бататы и доил корову, а старик большую часть времени оставался у себя в хижине, прячась от жестокого африканского солнца. Лишь в конце дня, когда воздух начинал резко охлаждаться, старик выходил наружу и неизменно брел к своей корове, возле которой в тени акации ежедневно проводил не менее часа. Выйдя однажды из хижины, он увидел рядом с коровой Джадсона: выставив ногу вперед и медленно теребя себе ухо, тот рассматривал животное странным взглядом.

— Что это на тебя опять нашло? — спросил старик, ковыляющей походкой приблизившись к нему.

— Она все время жует, — ответил Джадсон.

— Корова жует свою жвачку, — сказал старик. — Оставь ее в покое.

— Этот звук, разве ты не слышишь? Хрумкает, будто голыши жует, хотя во рту у нее только трава со слюнями. Ты послушай — хрумкает себе и хрумкает, все хрумкает и хрумкает, не переставая, а там всего-навсего трава да слюни. От этого звука у меня аж в мозгах свербит.

— Убирайся, — сказал старик. — Скройся с глаз моих долой.

На рассвете старик по своему обыкновению сидел и поглядывал в окно, наблюдая, как Джадсон идет из своей лачужки доить корову. Джадсон сонно плелся по полю, на ходу разговаривая сам с собой, волоча ноги и оставляя на мокрой траве темно-зеленый след. В руке он нес большую, на четыре галлона, банку из-под керосина, которая служила ему подойником. Из-за крутого горного склона выходило солнце, в его лучах Джадсон, корова и акация отбрасывали длинные тени. Старик видел, как Джадсон поставил банку на землю, достал спрятанный под акацией ящик и примостился на нем, приготовившись доить. Внезапно Джадсон опустился на колени и принялся ощупывать коровье вымя. Со своего наблюдательного поста старик тотчас заметил, что молока в вымени нет. Джадсон поднялся и быстро зашагал к хижине; он остановился под окном, у которого сидел старик, и посмотрел вверх.