беспрерывно гудело очень низким аэропланным гулом.
Под утро по совершенно бессонной Москве, не потушившей ни одного огня, вверх по Тверской, сметая все встречное, что жалось в подъезды и витрины, выдавливая стекла, прошла многотысячная, стрекочущая копытами по торцам, змея конной армии. Малиновые башлыки мотались концами на серых спинах, и котики пик кололи небо. Толпа, метущаяся и воющая, как будто ожила сразу, увидав ломящиеся вперед, рассекающие расплеснутое зарево безумия шеренги. То и дело прерывая шеренги конных с открытыми лицами, шли на конях же странные фигуры, в странных чадрах, с отводными за спину трубками и с баллонами на ремнях за спиной. За ними шли громадные цистерны-автомобили с длиннейшими рукавами и шлангами, точно на пожарных повозках, и тяжелые, раздавливающие торцы, наглухо закрытые и светящиеся узенькими бойницами танки на гусеничных лапах. Прерывались шеренги конных, и шли автомобили, зашитые наглухо в серую броню, с теми же трубками, торчащими наружу, и белыми нарисованными черепами на боках с надписью: «газ», «доброхим».
Институт был скупо освещен. События до него долетали только отдельными смутными и глухими отзвуками. Раз под огненными часами близ Манежа грохнул веером залп, это расстреляли мародеров, пытавшихся ограбить квартиру на Волхонке. Машинного движения на улице здесь было мало, оно все сбивалось к вокзалам. В кабинете профессора, где тускло горела одна лампа, отбрасывая пучок света на стол, Персиков сидел, положив голову на руки, и молчал. Слоистый дым веял вокруг него. Луч в ящике погас. В террариях лягушки молчали, потому что уже спали. Профессор не работал и не читал. В стороне, под левым его локтем, лежал вечерний выпуск телеграмм на узкой полосе, сообщавший, что Смоленск горит весь и что артиллерия обстреливает можайский лес по квадратам, громя залежи крокодильих яиц, разложенных во всех сырых оврагах. Сообщалось, что эскадрилья аэропланов под Вязьмою действовала весьма удачно, залив газом почти весь уезд, но что жертвы человеческие в этих пространствах неисчислимы из-за того, что население, вместо того чтобы покидать уезды в порядке правильной эвакуации, благодаря панике металось разрозненными группами на свой риск и страх, кидаясь куда глаза глядят. Сообщалось, что отдельная кавказская кавалерийская дивизия в можайском направлении блистательно выиграла бой со страусовыми стаями, перерубив их всех и уничтожив громадные кладки страусовых яиц.
Ничего этого профессор не читал, смотрел остекленевшими глазами перед собой и курил. Кроме него только два человека были в институте — Панкрат и то и дело заливающаяся слезами экономка Марья Степановна, бессонная уже третью ночь, которую она проводила в кабинете профессора, ни за что не желающего покинуть свой единственный потухший ящик. Институт молчал, и все произошло внезапно.
С тротуара вдруг послышались ненавистные звонкие крики, так что Марья Степановна вскочила и взвизгнула. На улице замелькали огни фонарей, и отозвался голос Панкрата в вестибюле. Страшно загремели кованые двери института, стеньг затряслись. Затем лопнул сплошной зеркальный слой в соседнем кабинете. Зазвенело и высыпалось стекло в кабинете профессора, и серый булыжник прыгнул в окно, развалив стеклянный стол. Лягушки шарахнулись в террариях и подняли вопль. Заметалась, завизжала Марья Степановна, бросилась к профессору, хватая его за руки и крича: — Убегайте, Владимир Ипатьич, убегайте. — Тот поднялся с винтящегося стула, выпрямился и, сложив палец крючком, ответил»
— Никуда я не пойду, — проговорил он, — это просто глупость, — они мечутся, как сумасшедшие… Ну, а если вся Москва сошла с ума, то куда же я уйду? И, пожалуйста, перестаньте кричать. При чем здесь я? Панкрат! — позвал он и нажал кнопку.
Вероятно, он хотел, чтоб Панкрат прекратил эту суету, которой он вообще никогда не любил. Но Панкрат ничего уже не мог поделать. Грохот кончился тем, что двери института растворились и издалека донеслись хлопушечки выстрелов, а потом весь каменный институт загрохотал бегом, выкриками, боем стекла. Марья Степановна вцепилась в рукав Персикова и начала его тащить куда-то, он отбился от нее, вытянулся во весь рост и, как был в белом халате, вышел в коридор.
— Ну? — спросил он.
Двери распахнулись, и первое, что появилось в дверях, это спина военного с малиновым шевроном и звездой на левом рукаве. Он отступал из двери, в которую напирала яростная толпа, спиной и стрелял из револьвера. Потом он бросился бежать мимо Персикова, крикнув ему:
— Профессор, спасайтесь, я больше ничего не могу сделать.
Его словам ответил визг Марьи Степановны. Военный проскочил мимо Персикова, стоящего как белое изваяние, и исчез во тьме извилистых коридоров в противоположном конце. Люди вылетели из дверей, завывая:
— Бей его! Убивай…
— Мирового злодея!
— Ты распустил гадов!
Искаженные лица, разорванные платья запрыгали в коридорах, и кто-то выстрелил. Замелькали палки. Персиков немного отступил назад, прикрыл дверь, ведущую в кабинет, где в ужасе на полу на коленях стояла Марья Степановна, распростер руки, как распятый… он не хотел пустить толпу и закричал в раздражении:
— Это форменное сумасшествие… вы совершенно дикие звери. Что вам нужно? — Завыл: — Вон отсюда! — и закончил фразу резким, всем знакомым выкриком: — Панкрат, гони их!
Но Панкрат никого уже не мог выгнать. Панкрат с разбитой головой, истоптанный и рваный в клочья, лежал недвижимо в вестибюле, и новые и новые толпы рвались мимо него, не обращая внимания на стрельбу милиции с улицы.
Низкий человек на обезьяньих ногах, в разорванной манишке, сбившейся на сторону, опередил других, дорвался до Персикова и страшным ударом палки раскроил ему голову. Персиков качнулся, стал падать на бок, и последним его словом было слово:
— Панкрат… Панкрат…
В ночь с 19 на 20 августа 1928 года упал не слыханный никем из старожилов никогда еще не отмеченный мороз. Он пришел и продержался двое суток, достигнув 18 градусов. Остервеневшая Москва заперла все окна, все двери. Только к концу третьих суток поняло население, что мороз спас столицу и те безграничные пространства, которыми она владела и на которые упала страшная беда 28 года. Конная армия под Можайском, потерявшая три четверти своего состава, начала изнемогать, и газовые эскадрильи не могли остановить движения мерзких пресмыкающихся, полукольцом заходивших с запада, юго-запада и юга по направлению к Москве.
Их задушил мороз. Двух суток по 18 градусов не выдержали омерзительные стаи, и в 20 числах августа, когда мороз исчез, биться больше было не с кем. Беда кончилась. Леса, поля, необозримые болота были еще завалены разноцветными яйцами, покрытыми порою странным, нездешним невиданным рисунком, который безвестно пропавший Рокк принимал за грязюку, но эти яйца были совершенно безвредны. Они были мертвы, зародыши в них прикончены.
Были долгие эпидемии, были долго повальные болезни от трупов гадов и людей, и долго еще ходила армия, но уже не снабженная газами, а саперными принадлежностями, керосиновыми цистернами и шлангами, очищая землю. Очистила, и все котилось к весне 29 года.
А весною 29 года опять затанцевала, загорелась огнями Москва, и опять по-прежнему шаркало движение механических экипажей, и висел, как на ниточке, лунный серп, и на месте сгоревшего в августе 28 года двухэтажного института выстроили новый зоологический дворец, и им заведовал приват-доцент Иванов, но Персикова уже не было.
О луче и катастрофе 28 года еще долго говорил и писал весь мир, но потом имя профессора Владимира Ипатьевича Персикова оделось туманом и погасло, как погас и самый открытый им в апрельскую ночь красный луч. Луч же этот вновь получить не удалось. Первую камеру уничтожила разъяренная толпа в ночь убийства Персикова. Три камеры сгорели в Никольском совхозе «Красный луч» при первом бое эскадрильи с гадами, и восстановить их не удалось.
Адам Вишневский-Снерг
ОАЗИС
Фантастический рассказ
Перевод с польского Н. Стаценко
Художник Ю. Авакян
Затянутое черным дымом солнце уже клонилось к сточной канаве возле Западной Свалки, когда мальчик нашел вторую бутылку с химикатами. Над первой он раздумывал недолго: он выпил ее содержимое, хотя еще раньше дал себе слово, что половину едкой жидкости оставит для младшей сестры. Но при виде скрещенных костей и черепа, который улыбался ему с грязной этикетки, нетерпеливый мальчуган забыл о своем обещании.
Вторая бутылка впечатляла еще больше: ее заполняла густая грязно-зеленая жидкость с необычайно острым запахом, и поэтому мальчик после недолгих колебаний опорожнил бутылку только наполовину, чтобы сестра тоже могла попробовать и похвалить его за доброе сердце. Древний возраст неожиданной находки должен был произвести впечатление на эту заносчивую пигалицу — выброшенная в мусорную яму бутылка с сильнодействующим ядом явно пролежала не один десяток лет на вершине Восточной Свалки, прежде чем мальчик выкопал ее из кучи полуистлевших, спрессованных в куски отходов, банок из-под «кока-колы» и выцветшей от солнца макулатуры.
Обрывками порыжевших от времени газет мальчик закрыл прорехи в своем залатанном гардеробе. Прежде чем съехать с горы шлака в разорванных брюках, он аккуратно подложил себе под ягодицы двухтомный трактат «Об охране окружающей среды». Поскольку на каждый метр спуска уходила примерно одна страничка трактата, поэтому, когда мальчик оказался около костра, разожженного его семьей у подножия горы, у него остались для чтения только две последние страницы этого замечательного произведения.
Женщина ждала его с остывшим обедом.
— Где ты ходил?
— Я был на Восточной Свалке.
— Я целый час зову тебя, надсаживаю голос на свежем воздухе, а ты куда-то пропал.
Обычно за этими словами следовали длинные нравоучения, и, чтобы хоть немного смягчить гнев матери, мальчик закурил найденный на дороге окурок сигареты. Но как только он сделал первую затяжку, женщина нашла для него более достойное занятие: