Ocimum basilicum с высушенными и обесцвеченными листьями. К мясу — первая вещь.
Встреча, сказал бы, была неожиданной, до меня долетали слова, исполненные спонтанной радости: как я рад (-а), дай обниму, как я соскучился (-лась) — а также относящиеся к прошлому — сколько лет-сколько зим, Роман, и помнишь (или помнит — не было слышно, разговор перекрыл шум автомобиля)…
«Надо, — предложил мужчина, — обмыть это». Я редко выпиваю, и никогда при исполнении служебных обязанностей. Я должен был решительно отвергнуть предложение. Я встал на их пути, когда они уже были на ступеньках бара, находившегося в приспособленном заброшенном складе.
Я взял ее за руку, деликатно, но решительно. «Гражданочка, — сказал я, — разрешите».
Она дернулась так неудачно, что оступилась и упала, ударившись головой о металлический поручень, прикрепленный к старой, осыпающейся в разных местах балюстраде с декоративной колоннадой вдоль лестницы.
Из его портфеля, после того как он бросил его в мою сторону, выпали какие-то бумаги, органайзер в кожаном переплете, нераспакованная пачка сигарет, блокнот со спиральным скреплением, за которое зацепилась расческа.
В толпе, спонтанно собравшейся вокруг, преобладали недружелюбные настроения, в определенной мере оправданные отсутствием позитивной информации. Впрочем, не было и условий, чтобы сообщить ее. Кто-то вытолкнул меня на середину. Я вырвался, аж шов треснул и хлястик затрепетал, будто хотел взлететь. «Попрошу, — хотел навести я порядок, — разойтись». — «Ты… сын, — честили меня по матушке. — Ты…» — продолжали осыпать руганью собравшиеся.
Я достал блокнот, чтобы им объяснить, как черным по белому, ход событий. Кто-то вырвал его у меня из рук, и доказательства таким образом были частично уничтожены. Если я еще хотел остаться целым, мне следовало поскорее ретироваться. С достоинством, быстрым решительным шагом я удалялся, осыпаемый вульгаризмами. Кто-то даже камень мне вслед бросил.
Признаюсь, я был возмущен, утреннее настроение давно улетучилось, и город снова казался враждебным, состоящим в заговоре против меня. Сбритая еще два часа назад щетина возвращалась на свое место. Я должен был сбавить обороты, отдохнуть от круговерти, вызванной движением, но не хотелось оставлять стоянку без присмотра, и так уже ослабленного. Я решил вернуться еще раз на скверик.
До сих пор дело остается невыясненным, не давая мне покоя. В принципе существуют две возможности: либо пробрался вор, пользуясь моим отсутствием, либо — и эта мысль меня напрягает — они действовали с кем-то третьим, вместе и по сговору. Так или иначе, автомобиль исчез и на его месте встал другой — я записал номер. Стал ли я жертвой организованной провокации? Не думаю. В принципе всё, если присмотреться, провокация. Автомобили, выставляемые на произвол судьбы как приманка для воров, эдакий бикфордов шнур, протянутый к взрывчатке. Телефон-автомат с прорезью для жетона, а если бы жетонов не хватило, рядом другая — под телефонные карты, для более многословных. Магазины, торгующие по сниженным ценам. Монастырь, сулящий бог весть что, а на башне — солнце, которое велит искать тень. Дождь и обреченные на него крыши. Мост и железнодорожное полотно, ведущее к развилке, — выбирай. Даже архивы, музеи в состоянии гипотермии, кажется, могут вызвать беспорядки. Вечер, который одним посылает успокоение, других будоражит. Люди высыпают на тротуары и идут, цепляясь взглядом. Рестораны потчуют яствами, еще горячими. Бутылки висят над стойкой, вверх дном. Ночные клубы манят неонами и диодами, указывая направление. Кинотеатры, как линзы, фокусируют взгляды. Киоски выставляют напоказ богатство, энергию, а батарейки только и ждут, когда плюс соединится с минусом. Женщины разносят свое едва прикрытое тело, готовое к оплодотворению.
Вот почему я жду и не вмешиваюсь. Жду, не время пока. Единственная религия, достойная современной теологии, — это деизм.
Вечером предпринимаю обход, ветер если дует, то, как правило, с реки, принося испарения. Иду, как простой прохожий, время от времени останавливаюсь, делаю записи. Ничего не подозревающие люди иногда принимают меня за художника, фиксирующего свои впечатления. Я не спешу их разочаровывать, ведь в каком-то смысле они правы. Ибо ведет меня по жизни идея порядка, идея, которая, как я верю, дождется своего времени, явит себя и вырвет сорняки. Может быть, не так скоро, но мне терпения не занимать.
Против направления движения, в зоне ограниченной стоянки, перед пешеходным переходом, блокируя въезд на стоянку, в отстойнике, на остановке, вдоль желтой зигзагообразной линии. Изморось порой хуже, чем дождь, и забирается под зонты. Слишком близко от перекрестка, на мосту, на месте для инвалидов, в полосе, отведенной для трейлеров. Вот подходим к реке со знаком, запрещающим купаться, за мостом — маленький парк для пьянчужек. Кажется, будет долгая сырая осень. Акватория закрывается для навигации.
ERRATA
Исправляли мы и стилевые огрехи, и длинные обороты, в которых исчезает подлежащее, нагромождение причастий, как будто автор хотел вывалить все сразу в раздерганном предложении: тяжеловесные отглагольные формы существительного и отыменные глаголы, расхлябанные подчинительные союзы, повторы, масса лишних включений, затемняющих мысль, и без того чаще всего темную, не говоря уже о пунктуации, которая немногим лучше, чем в телеграмме. Дело доходило до абсурда: вместо того чтобы удалять нежелательные смысловые моменты, как это, собственно, и было предусмотрено регламентом нашей работы, мы были вынуждены сначала долго их искать, со свечой, и часто, не найдя (вот пример правильного употребления деепричастия), реконструировать предложение, добавлять смысл.
И все вручную, тогда еще не было редакторских программ. Это мы были тем самым «редактором текста». Мне смешны те, кто с ученым видом анализирует новояз старых газет, упрекая их в пустословии, наличии плеоназмов, в произвольности. Жаль, что не читали они тех статей, которые поступали к нам. А не читали потому, что они были нечитабельные, и я сомневаюсь, что даже всеядный аспирант из лингвистического института справился бы с ними. Нас обвиняют в зверствах, в удушении вольного слова, в подавлении свободы высказываний. И это нас, часами просиживавших над текстом, придававших ему форму, подставлявших протезы, чтобы он хоть как-то пошел, ибо, изуродованный еще при рождении, он был колченогим с самого начала. Я не любитель примитивных аллегорий, но если и прибегать здесь к медицинской терминологии, то уместней было бы говорить о кардиохирургии, потому что не раз мы производили операции на открытом сердце, спасая кровообращение.
Я не жду награды и не собираюсь вступать в полемику. Честно говоря, если бы история была справедливой, она не была бы историей. Впрочем, сегодня все пишут кому что на ум взбредет, и для того, чтобы хоть какой-то порядок внести в нее, пришлось бы еженедельно Ялту созывать. Для историка сказать, что два пальца… но когда-нибудь не хватит им мочи, и они снова будут вынуждены дозировать сообщения. Если до сих пор у кого-то и осталась мера, так это у нас: мы бережно храним эту нашу aurea mediocritas как эталон килограмма, литра и метра.
Я не жду награды, хоть и знаю, что многие испытывают ко мне благодарность, но крайней мере со времени, когда я перешел в сектор оригинального творчества. Эту работу можно сравнить только с одним — veni, creator! Я получал черновики, иногда даже конфискованные, а что делать: страх истинного творца увидеть себя опубликованным бывает столь громадным, что иначе творения вообще не имели бы шансов увидеть свет. Перечеркнутые, нечитабельные, полные колебаний, каждый абзац которых напичкан подмигивающими друг другу вариантами, как если бы на зеркале писать палимпсест. Я получал кучу апокрифов, а на-гора должен был выдавать канонический текст.
Первый принцип — ответственный отбор материала. Все мы знаем, что труднее всего сокращать. Только вот чего нам бывает жаль? Метафор, таких темных, что не светят даже отраженным лунным блеском, ………потому что стоит ночь, и облачность………… ничуть не уменьшится после захода, пробирающего нас дрожью и жаром поиска определений, так или иначе ассоциирующихся с чем-то пронзающим, таким, как кинжал или, скажем, гарпун восхищения; нам жаль метафор, не дающих читателю ни минуты отдохновения, с так далеко друг от друга разбросанными членами предложения, что теряется семантическая связь, и можно было бы, собственно, сказать что-нибудь, а произвольность — убийственная для формы, стиля — тащит за собой невозможный маньеризм, нечитабельность, разбивает единство текста, который стремится к однозначности, к простым терминам, которые можно приложить к описываемому предмету, точно этикетку к бутылке с неизвестным содержимым, прозрачным, остающимся загадкой до тех пор, пока мы не опишем его четко (чистое, кристалл, на ржи) без впадения в темное translatio?
Чего нам жаль? Сравнений (этого всегдашнего стремления говорить вокруг да около, а не сразу о том, о чем мы хотим), тянущихся через все страницы, как птицы на юг? Только вот у птиц есть какой-то свой компас, и они знают, куда летят, дисциплинированно, с руководителем, с четкой структурой клина, треугольника, ввинчивающегося в воздух с шуршанием крыльев? Кому это там вдруг стало жаль подробных описаний, если и без них прекрасно известно, как выглядит предмет, и достаточно лишь назвать его, чтобы форма — овальная, круглая, веретенообразная, с гранями, или лишенная убийственной регулярности — обнаружилась сама собой? Нам что же теперь, беречь описания, ретардации, когда время не ждет? Так поможем же тому едва пробивающемуся начинанию, которое является только предлогом к бесконечным калькуляциям, якобы доказывающим, что мир одномерен. Вычеркиваем! На вычеркиваниях мы можем только выиграть, как в лото.
Вычеркиваю и еще раз вычеркиваю, с нескрываемым облегчением.
Иногда я даю себе труд перевести правленный текст на иностранный язык. Тогда вся его избыточность безжалостно выпирает наружу и остается мало что, как в уравнении, которое мы очистили от всех неизвестных, оказавшихся в результате натуральными числами, близкими нулю. Вот где надо искать источник неуспехов нашей литературы в переводах. Именно здесь, а не в пресловутой непереводимости традиции и опыта, не в равнодушии мира к судьбе малых народов или в погоне издательств за барышами. Вот германские языки, эти любят точность, которой нам так не хватает. Суть — это не то, что может пропасть при переводе. Суть — то, что остается, что можно перевести.