— О господи, — прошептала опять Марфа, опуская на землю фонарь. Было слышно, как совсем редко падали с крыши капли. Сухо шелестел ветер.
Прикрыв ладонью глаза, Марфа прислонила голову к газетному листу. Ее никто никогда не хвалил, никто… никогда… Слезы текли у нее по пальцам, попадали в рот. Но она не сдерживала себя, зная, что такие минуты бывают только раз в жизни.
Заалел восток, и на землю легли тонкие тени. Свет от фонаря слабел. Ночной огонек его казался случайным в наступающем утре. Марфа отняла от лица ладонь, взглянула на газету.
— Спасибо тебе, Кузьма Иваныч, — прошептала она и тихо пошла домой. Пройдя немного, она остановилась, легко вздохнула и посмотрела вокруг. Все показалось ей в этот час необычайно чистым, как будто только что рожденным: и эти поля, покрытые свежей зеленью, и река, отражающая в себе голубое небо, и сосны, устремленные ввысь…
Проходя мимо дома Лапушкиной, Марфа уверенно посмотрела в окна, и ей уже представилось, как она принесет с работы красный флажок в свой дом, и от этого маленького лоскуточка красной материи все сразу посветлеет, станет нарядней.
Вечером в доме Хромовых было оживленно. Пелагея Семеновна, то отирая слезы, то смеясь, готовилась к отъезду и уже в несчитанный раз пересказывала, как все получилось:
— Сначала-то он все смотрел на меня со стороны. А я рыхлю белокочанную и думаю: «Чего это он уставился, может, недоволен чем?» А потом подошел, как я кончила бороздку, и говорит: «Я, говорит, слыхал, вы скучаете, Пелагея Семеновна, по родине, так, если хотите, можете ехать». А я и слова не могу сказать от изумленья. Как-то уж так это он, ни с того, ни с сего, бухнул мне. У меня все в голове и смешалось. Молчу. А он: «Если, говорит, надумаете, так поспешайте, а не то скоро опять горячая пора настанет». Постоял он, может, хотел услышать, чего я скажу, да не дождался. Не сообразила я сразу… ушел. А немного опосля я и спохватилась. Как же это, думаю, я одна-то поеду? Да к нему. Да и давай просить его, чтоб Полинку отпустил. Настена-то со звеном занята, Грунюшка от Николая не поедет, а Полинка свободная. Прошу его. А он и говорит: «Не могу да не могу». Заплакала я и говорю: коли так, то и не поеду вовсе. Ну, отпустил он Полинку…
Решено было выйти в путь в пять часов утра, чтобы поспеть на дневной поезд. Настя суетилась у печки: пекла подорожники. Грунька, зажав меж коленей крынку, сбивала масло. Полинка, раскрасневшаяся, весело сверкая зубами, металась по избе, собирая в чемодан свои платья, белье.
— Грунюшка, милая, дай мне туфли, — кинулась она к сестре.
Каждый вечер после работы Груня выходила на свидание к Николаю Субботкину. Она являлась к нему в туфлях на высоком каблуке. Она стеснялась своей полноты, хотела быть стройной, легкой.
— Не дам!
— Ну, Грунюшка, ну, милая… — Полинка бархатными глазами посмотрела на сестру, схватила ее за руку.
— Не дам, и не приставай!
— Да зачем они? Тебя и так Николай любит… Ну, Грунюшка.
— Возьми мои, — жалея Полинку, предложила Настя.
— Куда мне их, на низком-то каблуке. Ну, Грунюшка…
— Не дам!
— Да уж дай ей. Что это на самом деле, зажадничала-то, — вмешалась Пелагея Семеновна. — Знамо дело, девчонке хочется понарядней приехать.
— Не дам!
— Ну и не надо, — неожиданно успокоилась Полинка и стала напевать «Катюшу».
Грунька подозрительно посмотрела на нее. Ей что-то не понравилось это внезапное спокойствие сестры, но виду она не показала и стала еще быстрее бить ложкой.
Вместе с Пелагеей Семеновной уходил из дому и Петр. Дважды пытался разговаривать с ним Поликарп Евстигнеевич, и оба раза Петр пренебрежительно отмахивался от него:
— Вы, тятя, в этом деле не сильно разбираетесь. А меня тянет к большим просторам. Ваш колхоз для меня, извините, ноготь, а мне надо всю руку.
Не понимал его Поликарп Евстигнеевич и от этого еще больше сердился на зятя.
Далеко синими, многоярусными всполохами играли тихие зарницы. Дождь перестал. И в редкие минуты, когда появлялась луна, видно было, как быстро бегут по черному небу лохматые низкие облака.
«И говорит-то все с какими-то заковыками, — досадуя на зятя, думал Поликарп Евстигнеевич, — «большие просторы», «извините»… Ровно чиновник какой. Раньше-то не говорил так…»
А Петр сидел напротив Марии в углу, курил папиросу и вразумляюще что-то ей втолковывал. До Поликарпа Евстигнеевича доносились его глуховатые слова: «На первое время остановлюсь у друга. А потом, как пообживусь, скоплю деньжат — приобрету комнату. Тебя к себе выпишу».
Мария слушала, не поднимая глаз, строго сжав губы. «Выпишу, — ровно газету или журнал», — горько подумала она.
— Приедешь ко мне. Жизнь повидаешь…
— Здесь она жизни не видит! — не вытерпев, крикнул Поликарп Евстигнеевич. — Прости меня, господи, и чем только набита башка у человека!
Полинка рассмеялась и юркнула в горницу. Грунька подозрительно посмотрела ей вслед.
— А вы, тятя, поосторожнее будьте в выраженьях, — сказал Петр, и рот у него стал жесткий.
— Я и то выбираю самые лучшие.
— Тятя, я не хочу в последний день ссориться с вами, но будущее покажет, и вы еще не раз согласитесь со мной.
— Я?.. — чуть не задохнувшись, крикнул Поликарп Евстигнеевич. — Соглашусь? С чем же это?
— Ай, да и полно, батька, — заахала Пелагея Семеновна. — И чего уж это, верно, в расстанный час такое затеяли…
— Подожди, мать. Я хочу выспросить, в чем это я буду соглашаться с ним? — выкрикнул тоненьким голосом Поликарп Евстигнеевич и подскочил к Петру.
— Тятя, не надо, — нахмурила брови Мария.
— А ты молчи! Нет, чтоб мужика на путь истинный направить, так сидишь, уши развесила. Мужик ослеп, вкус к нашей жизни потерял, а ты направь его, коли любишь, да если он тебя уважает…
— Пустые вещи вы говорите, тятя. — Петр холодно блеснул сощуренными от раздражения глазами. — И не желаю я больше разговаривать с вами… Иначе дело может дойти до ссоры.
— Эх, ты… — укоризненно покачал головой Поликарп Евстигнеевич. — Потерял ты свою совесть… За легкой наживой погнался!
— Тятя! — поднимаясь и багровея, вскричал Петр.
— А какой я тебе к чорту и тятя после всего этого! — крикнул ему в глаза Хромов и быстро отошел от зятя.
— И не стыдно тебе, батька, — осуждающе протянула Пелагея Семеновна. — Сколько лет не видались, пожили с неделю, и на тебе…
— Замолчи, не понимаешь ты ничего, — сердито оборвал ее Поликарп Евстигнеевич. — Если б понимала, так не рвалась бы в свою Ярославскую…
— Ну уж вот и не дело ты говоришь. Чем же тебе Ярославская помешала-то? — с укором сказала Пелагея Семеновна и добавила: — Не угодишь на тебя.
— И не угодишь, коли так будете жить! Что на собранье говорено было? Вперед идти, а ты назад тянешь! — Но, заметив, как погас радостный огонек в глазах жены, примиряюще сказал: — Да я не осуждаю тебя. Съезди… Не о тебе речь…
— Нервный вы, папаша, стали, — насмешливо произнес Петр и, не дожидаясь ответа, взглянул на ходики: — Однако пора спать. Уже второй час, — и прошел, чуть сутулясь, в свою комнату.
Пелагея Семеновна повздыхала и тоже отправилась на покой.
— Мамынька, — приподняла голову от подушки Полянка, когда Пелагея Семеновна легла с ней рядом. — А туфли-то, мамынька, я взяла…
— Заругается, поди, Грунюшка-то…
— И пускай, не больно-то страшно. А что я поеду в своих? Стыдно…
— Ну и ладно. Она хоть и посердится, да простит… Спи…
А через час, когда уже на столе лежал желтый комок сливочного масла, Груня тихо подошла к Полинкиному чемодану и вынула из него свои туфли на высоких каблуках.
Пелагея Семеновна сошла со ступенек вагона, посмотрела на березовый лес, вплотную подходивший к железнодорожному полотну, на маленький домик, в который вошел начальник разъезда с флажками за голенищем сапога, на траву, зеленую, густую, на желтенькие цветочки куриной слепоты и заплакала.
А Полинка вертелась, как вьюн. Ей показалось, что лес стал реже, что домик начальника разъезда стал меньше, что цветов мало.
Поезд давно ушел, а Пелагея Семеновна все еще осматривалась. И на что бы она ни поглядела, всё вызывало воспоминания. Вот по той просеке она часто ходила за земляникой на вырубки. За ней гуськом тянулись дочки. Однажды Настя натерла ногу, и ее пришлось нести на руках. Ей тогда было десять годков… А в километре от станции полотно пересекает проселочная дорога. Она ведет в родную деревню. Оттуда ее увез Поликарп Евстигнеевич. Господи, как это было давно! А вот на этой скамейке сидели в день отъезда на Карельский перешеек. Ждали вагонов. Их подали ночью. И только успели все разместиться, как пошел дождь.
Пелагея Семеновна вздохнула, утерла ладонью слезы и кротко сказала Полинке:
— Пойдем, доченька…
Полинка вскинула на спину рюкзак, прихватила с земля чемодан и, неведомо чему улыбаясь, пошла за матерью.
Широкая тропа вывела их на поля. Озимые были высокие, почти до колена. Кое-где зеленели, как плющ, яровые. Потом начались кустарники. Звеня, свистя, перекликались в них пичуги. А над ними кружил коршун. Полинка весело поглядывала по сторонам, узнавала родные места. Тропа привела их к дороге. У края дороги стоял высокий шест с фанерным щитком наверху.
На щитке было написано: «Граница участка комсомольско-молодежного звена Анны Пахомовой, обязавшегося собрать с каждого гектара по 350 центнеров картофеля».
«Смотри, какая прыткая, — подумала Полинка, вспоминая тоненькую, с жиденькими косицами Нюрку Пахомову. — Что ж, значит, она в комсомол вступила, что ли? — Полинка ревниво окинула взглядом поле, отмеченное шестами. Вдоль ровных борозд зеленели всходы картофеля. — Такие шесты надо будет и нам поставить», — решила она, и вдруг ей нестерпимо захотелось домой.
— Мамынька, мы дня два, больше не будем жить здесь?
— Что за два дня увидишь? Поживем с недельку, подышим родным воздухом… Господи, вот-то ахнут, как увидят нас. И не ждут…