Ветлугин работал рядом с Никандром. Он так же, как и все, вымок, извозился в грязи, но на душе было хорошо. За ворот ему натекала холодная вода, в лицо стегал дождь.
Все, что он видел сейчас: этих людей, спасающих урожай, эту ночь и дождь, — которые не могут остановить единого, святого порыва людей, — однорукого (капитана, командующего людьми, как на войне, женщин, русских женщин, выносливых и героических, неутомимую Полинку, мечтательную Настю — все это наполняло его сердце гордостью за советского человека. Ветлугин уже видел свою книгу, в которой будет об этом рассказано, и весь мир узнает, как любят наши люди свою землю, свою родину.
— Веселей, веселей! — покрикивал Павел Петрович.
«Да, да, непременно веселей! — думал Ветлугин, вырубая в земле квадраты дерна. — Только так… только так…»
— Чортова погода! — ругался Григорий Сергеевич.
«Да, погода чортова. Но и это хорошо…» Ветлугиным овладел задор, какого он уже давно не испытывал, и даже стало досадно, когда его лопата звякнула о другую лопату. Оскалив белые зубы, тяжело дыша, ему помогал Никандр. Оказывается, дерн уж на всем протяжении канавы снят и «бригада сильных» копает землю.
На рассвете все было кончено. В несколько ударов сняли земляную перемычку, и вода тяжелым мутным потоком ринулась в канаву. Подскакивая, набегая валами на стенки, катя впереди себя камни и комья земли, она устремилась к озеру.
Люди стояли по сторонам канавы и, как зачарованные, смотрели на этот все увеличивающийся вал. Вот он поднялся почти до середины канавы, вот еще выше, и стало страшно, — а вдруг канава недостаточно глубока и вода затопит ее… Но нет, уровень установился. И тогда послышались смех, шутки, оживленный говор. Как будто и не было усталости, не было дождя. И вдруг все побежали по краям канавы вдогонку этому валу. Побежал и Кузьма. Впереди него бежала Мария. Бежала легко, как будто и не сказалась на ней работа, а он знал: она работала много и, выбросив свои шесть кубометров, перешла на соседний участок, чтобы помочь Марфе Клиновой. Но вот теперь бежит, смеется и, поглядывая на людей, что-то весело им кричит. Она показалась ему в эту минуту такой близкой и простой, что он не удержался, догнал ее, и, схватив за руку, потащил еще быстрее.
Они выбежали на край озера и остановились, глядя, как вливается шумный поток в стоячую воду, как он раздвигает камыши. Мария положила руки в маленькие карманчики телогрейки. За эти три тяжелые ночи лицо у нее осунулось, глаза стали большие, прозрачные, как будто она долго болела и впервые вышла на воздух. Из рассказов матери Кузьма знал, почему уехал Петр. Ему было жаль Марию, и все-таки он радовался, что Петра нет, как будто все опять стало по-прежнему, и вот опять Мария рядом с ним. В конце концов, он ведь не виноват в том, что Петр уехал.
А Мария смотрела и думала о том, какой Кузьма честный и открытый, как правильно он ведет людей. И, думая о нем, она опять вспоминала Петра.
…Он уходил ночью.
Мария не пошла его провожать.
— Смотри, как бы не спокаялась, — держась за скобку двери, сквозь зубы протянул Петр.
Мария ничего ему не ответила. Большое, сложное чувство заполняло ее сердце. В этом чувстве была боль, но не за близкого человека, не за Петра, а за то, что она ошиблась в нем, была жалость, но и опять же не к Петру эта жалость относилась, а к тому, что напрасно она мучилась и ждала его, и жалела она ту Марию, которая томилась все эти пять лет, плакала по ночам и с тревожной надеждой прислушивалась к каждому стуку в дверь: «Может быть, Петр!» Не было в ее сердце и любви к мужу. Он не понимал ее, она не узнала его: вернулся чужой человек, и не было между ними ничего общего. Еще чувствовала она чистым своим сердцем, что Петр не сохранил себя, что была в его жизни еще какая-то женщина.
— Может, и не свидимся больше. Подумай! — все еще не уходя, сказал Петр.
О чем думать, когда все передумано? Нет, она не пойдет с ним. Слишком ясен ее путь, чтобы сворачивать в сторону.
— Прощай, Петр, — твердо сказала она ему и выдержала озлобленно-холодный взгляд его глаз.
Он ушел…
— Как быстро бежит вода, — сказал Кузьма. — Как хорошо-то, Мария Поликарповна…
Подошла Помозова. Ее бригады собирались домой.
— Большое спасибо тебе, Прасковья Дмитриевна, и твоим людям, — сказал Кузьма. — Если б не вы, так не знаю, как бы и справились…
— Э, полно… Как же иначе? Я плуги-то твои хорошо помню, — прощаясь, сказала Помозова и закричала властным голосом: — Домой, ребятки, домой!
Все думали, что вода быстро уйдет и, как в сказке, поднимется со дна остров — сидоровский клин. Но вода отступала так медленно, что казалось, будто стоит на одном уровне. Кто-то догадался поставить на урезе вешку. Прошло полчаса, а вода от вешки отодвинулась всего на палец. Но люди не уходили. Они ждали.
— Двадцать тонн зерна, Кузьма Иваныч, а? — тревожился Иван Сидоров. — На Украине засуха, говорят… А у нас вот урожай, и мы пособить должны государству нашему.
Да, стране нужен хлеб. Много хлеба. Еще люди едят его не вдоволь, а тут двадцать тонн зерна под водой.
А дождь лил. Его струи падали то прямо, то летели косо, напоминая бесчисленные штыки, направленные в землю. А навстречу им из воды, тоже как маленькие сверкающие штыки, уже выступали зеленые всходы. Они упрямо тянулись вверх, они стояли прямо, не легли, не сломались, их появлялось все больше и больше.
Наступил сухой, душный август. На полях налилась медовой зрелостью пшеница, вымахала по плечо человеку рожь, как снег, высыпала белокочанная. Там, где всего год назад лежали мины, где тянулись проволочные заграждения, — заколосился ячмень.
Подошла страдная пора. Чуть свет люди тронулись на поля. Впереди ехал на косилке, переделанной в жнейку, Иван Сидоров. Рядом с ним торопливо шагал Костя Клинов. За ними, весело переговариваясь, смеясь, с серпами на плече, шли женщины и позади всех, шеренгой — мужчины.
День обещал быть жарким. Бескрайнее небо чистым голубым куполом раскинулось над землей. Солнце только-только еще отрывалось от леса, но птицы уже проснулись, их песни наполняли воздух. На речке плюхались жирные сазаны, в густых ивняковых зарослях крякали утки.
Иван Сидоров независимо поглядывал по сторонам. Что ж, немало он повозился с косилкой, покуда превратил ее в жнейку. Правда, он не был особенно уверен, как она пойдет, не получилось бы конфуза. Но за последнее время он так уверовал в свои силы и способности, что теперь ему сам чорт был не брат.
— Дядя Ваня! — отвлекла его от дум Полинка. Она до того загорела, что даже на носу у нее потрескалась кожа.
Иван Сидоров повернул к ней свое длинное лицо.
— Конечно, я понимаю — жнейка не то, что серпом жать. Быстрее. Так я хочу сказать, чтобы вы не очень быстро гнали лошадей. Пускай мы немножко разойдемся, а потом уж не отстанем… а то нам трудно будет выполнить обязательство.
— Чего захотела! — высокомерно усмехнулся Иван Сидоров, польщенный просьбой Полинки. — Как же я могу сознательно притормаживать действие механизма, тем паче, что у меня тоже обязательство — сжинать в день по четыре гектара… — Неожиданно он строго взглянул на Костю. — Ты, парень, поменьше ей в глаза гляди, когда останешься заместо меня, а то смотри, как она ими светит, затемнить мозги может…
Костя смущенно хмыкнул.
— Что это вы такое, дядя Ваня, говорите, — обиженно поджала губы Полинка, — я к вам с серьезным разговором, а вы такое… Вам легко сидеть на жнейке, а каково нам…
Кузнец строго сдвинул брови. «Когда это мне бывало легко?» — хотел он спросить.
— Вы бы лучше наш труд механизировали…
— А-а… — улыбнулся Иван Сидоров. — Подумаю…
За мостом люди разошлись на участки. Иван Сидоров свернул вправо, к высокому бугру. За ним начиналось поле ржи. Когда лошади поднялись на бугор, кузнец привстал с сиденья, окинул взглядом волнующуюся рожь. Она была похожа на море: временами темнела, потом становилась светлой и все время была в движении.
— Эва, сколько ее! — воскликнул Сидоров.
Девушки, приставив ладонь к бровям, смотрели из-под руки в долину. Дуняша вся подалась вперед, робко улыбалась. Отец перехватил ее взгляд; у крайней полосы стоял Кузьма. Иван Владимирович глубоко вздохнул. Разве он не видел, не понимал, о ком тоскует Дуняша, его единственная дочь… Да что же поделаешь? Он вытянул лошадей кнутом.
Кузьма, широко улыбаясь, шел навстречу. В этот день был он одет в парадный китель, с тремя рядами колодок, в выутюженных брюках, в новой фуражке с блестящим козырьком.
— Вы, Кузьма Иваныч, ровно на праздник оделись, — подскочила к нему Полинка.
— Правильно. Праздник и есть… Посмотрите, какая красота! — он повел рукой, словно открывая море зерновых.
Иван Сидоров сошел со жнейки, степенно откашлялся.
— Значит, это самое поле и предстоит убрать? — важно спросил он, как будто впервые видел рожь своего колхоза.
— Это самое, сорок гектаров. В десять дней управитесь? — Кузьма внимательно взглянул на него.
Иван Сидоров недовольно поморщился. Рожь полегла. Колос уродился настолько тяжелый, налитой, что стебли не выдержали, склонились к земле. Он посмотрел вперед и увидал в стороне Дуняшу. Она стояла, опустив голову, ровно виноватая.
— Вот так и происходит, — внезапно рассердился он, — налаживаешься на одно, а получаешь другое. — Все же ему было обидно за дочь. — Теперь что же получается? — он повысил голос. — Вкруг ходить нельзя, придется по одной стороне, с холостым ходом. Значит, вместо четырех гектаров от силы два одолеешь! Вот тебе и в десять дней!
— Лежалой ржи немного, — успокаивая его, сказал Кузьма, — только с краю, а там пойдет хорошо… Зато рожь-то какая! Семьдесят зерен в колосе… Ну-ко, пробуй свою жнейку, Иван Владимирович…
— Ее пробовать нечего, — с задором ответил кузнец. — Садись, Костя, погоняй лошадей. Дуняша, возглавляй свою бригаду!
Костя тронул лошадей. Застучала трещотка. Иван Сидоров вскочил на ходу, прижал граблями на решетку стебли ржи. Ножами их срезало, он прихватил еще, отгреб поближе к себе, потом еще… Лошади прошли всего три шага, а с решетки уже сполз на землю первый сноп.