Эти слова Игнатьева и недавний разговор с прокурором Гурьевой пришли на память Кузнецову, когда он, собираясь идти из дома в клуб, где ему предстояло выступать с беседой о детях, делал последние пометки на разложенных перед ним листках.
— А случай с Колей Быстровым? — вслух спросил себя Алексей. — Не такое ли это маленькое дело, в котором следует серьезно разобраться?..
Неожиданно память принесла далекое воспоминание. Он — мальчишка — стоит у распахнутой двери, а перед глазами замусоренная лестница, краешек синего неба в лестничном окне и дряхлый старик с большой почтовой сумкой на плече.
Это было в войну, в день, когда Алексей узнал о гибели отца.
Обычно по утрам мать первая встречала старика почтальона, и уже от нее узнавал Алексей, есть или нет письма от отца.
Отец писал часто, писал подробно, всеми помыслами оставаясь дома, в мирной жизни, с женой и сыном, с мечтами о мирной своей профессии строителя. О войне же он писал скупо. Алексей, помнится, сердился на отца за эту краткость в описаниях походов и сражений, в которых тот участвовал. Мать же радовалась каждому слову, уводившему ее от мыслей о войне, каждому напоминанию о прошлом, где не было этой неуемной тревоги за мужа, сына, за все, что слагалось для нее тогда в единый образ Родины.
Сын не понимал матери. Он мечтал о подвигах, сетовал на то, что еще мал для службы в армии, завидовал своим на два — три года старше, чем он, товарищам.
В тот день, заслышав на лестнице знакомые шаркающие шаги почтальона, Алексей успел раньше матери выбежать ему навстречу.
«Есть? Нам есть?» — спросил он нетерпеливым шепотом. Он боялся говорить громко, чтобы не разбудить мать.
«Вам?.. — Почтальон остановился и в задумчивости посмотрел на застывшего в ожидании ответа Алексея. — Вот, брат ты мой, какие дела…»
Алексея удивило, что старик тоже говорит шепотом, но он тут же решил, что это неспроста и что письмо есть.
«Давайте!» — протянул он руку. — Ведь есть же! Вижу, что есть!»
«А вот и нет, нету! — внезапно рассердился старик. — Какие такие письма с войны! Там…»
«Что-нибудь случилось, да?..» — услышал Алексей голос матери.
Он обернулся. Он никогда прежде не видел мать такой встревоженной, такой бледной.
«Вот, брат ты мой, товарищ Кузнецова… — тихо и каким-то виноватым голосом сказал старик. — С недоброй вестью я к вам…»
Словно кто открыл сейчас перед Алексеем давным-давно читанную им книгу и заставил прочесть ее заново — повзрослевшими глазами, когда знакомое становится новым, а не примеченное раньше слово зажигает сердце. Так заново увидел он себя мальчишкой и первым на улице озорником и задирой. Так заново пережил он свое горе из-за того, что не был взят в армию, когда, узнав о гибели отца, кинулся в военкомат.
Одна за другой вставали в его памяти картины прошлого: трудная жизнь на небольшое жалованье матери, свои попытки что-нибудь заработать, чтобы помочь ей, частые споры из-за того, кончать ли ему десятилетку или поступать на работу. Мать хотела, чтобы Алексей кончил школу, институт, хотя и нелегко ей было одной растить сына.
Вспомнив все это, взглянув на прошлое повзрослевшими глазами, Алексей проникся глубоким уважением к матери. Он понял ее. Понял, ощутил ее горе, увидел такой, какой она была тогда, — еще молодой, красивой, мужественно встретившей свою тяжкую утрату.
Увидел он и себя, точно всю жизнь перелистал, машинально сжимая в руках вот эти свернутые в трубочку листочки, по которым собирался выступить сегодня в клубе. Догадался: с того самого дня, когда узнал о гибели отца, кончилось его детство.
Задумавшись, Алексей вышел из комнаты в коридор.
— Куда это ты? — встретила его мать. — Неужто в клуб? Ведь рано еще.
— Пройдусь немного, — сказал Алексей. — Все в голове перепуталось, не знаю, что и говорить стану. — Он показал матери свернутые в трубочку листки: — Вон сколько понаписал!
— Ох, Алексей, — озабоченно сказала мать, — шутка ли — такая беседа! О детях… Да ведь ты и сам еще дитя…
— Это только для тебя, мама, — улыбнулся Алексей. — А для других я, пожалуй, из детского возраста вышел.
— Велик, велик, чего там! — насмешливо сказала мать. — А все же, о чем говорить будешь? Не худо бы тебе наперед с матерью обсудить. Ты судья, а я, как-никак, учительница. Дети — это уж по моей части.
— А по моей? — спросил сын.
— Ты судья… — с сомнением в голосе повторила мать. — Ну ладно, иди. Мы с Евгенией Викторовной уговорились прийти тебя послушать. Из нашей школы и директор будет и еще кое-кто из учителей.
— Ничего, пусть приходят, — недовольно сказал Алексей. — А вот ты-то зачем? Я не артист и не в театре выступаю, чтобы ходить смотреть на меня.
— Был бы артистом, так, может, и не пошла бы, — сухо заметила мать. — Приду, не отговаривай.
— Тебя отговоришь! — усмехнулся Алексей. — И в кого это у тебя, мама, такой характер строгий?
— Да уж не в сына, — рассмеялась мать. — А вот ты в кого уродился такой самоуверенный, что с матерью и посоветоваться не желаешь? Ну-ка, ответь! — Ласково подтолкнув сына к дверям, она отвернулась, чтобы Алексей не заметил проступивших у нее на глазах слез.
— Мама, — останавливаясь в дверях, сказал внезапно дрогнувшим голосом Алексей, — спасибо тебе за всё…
Мать быстро оглянулась, удивленная, тронутая, но сына уже не было в комнате.
В клуб идти было еще рано, и Алексей решил побродить по арбатским переулкам, которые так хитро переплелись между собой, что, взятые вместе, образовали как бы городской лабиринт, давно, впрочем, изученный и распутанный Алексеем. Ему всегда было интересно бродить по этим живописным улочкам и переулочкам, где московская старина жила даже в их названиях: Плотников, Скатертный, Хлебный, где чуть ли не каждый дом был по-своему знаменит, имел свою историю.
Алексей и не заметил, как вышел к набережной. Знакомая путаная тропа переулков сама вела его за собой.
Вступив на широкое полотно Бородинского моста, Алексей в изумлении остановился. Мост невозможно было узнать — так раздался он в ширину. Раздалась и улица, исчезли ветхие домишки на набережной.
Широко и нежданно открылся перед Алексеем его родной город. Открылся по-новому, но сразу стал близким и понятным смелостью своих линий, горделивым взлетом своих зданий и той дерзновенной простотой, с которой возникал он кирпич за кирпичом на глазах у изумленных людей.
Казалось, самая заветная твоя мечта, не обедненная, не укороченная, рождалась вокруг, но только не ты, а другие сумели воплотить ее в жизнь. Это случилось потому, что совсем разные люди и совсем разными путями шли к одной цели.
Да, именно такой хотел видеть свою Москву отец Алексея, инженер-строитель Николай Кузнецов. Но разве не такой же представлялась она и сыну, когда думал он о новой Москве?
И в этом единстве осуществляемой советскими людьми мечты заключалось самое удивительное и, пожалуй, самое прекрасное, что увидел сейчас Алексей, стоя на мосту.
Большая порожняя баржа, медленно продвигаясь по реке, подошла к устоям моста, и доски, которыми была устлана ее палуба, замелькали под ногами Алексея. Но ему показалось, что вовсе не баржа, а мост тронулся с места и поплыл над рекой, над городом. Ощущение полета было настолько велико, что не один Алексей, а все, кто находился на мосту и следил за проплывающей баржей, испытали это чувство. Взрослые притихли и удивленно переглянулись, а дети с радостными криками забегали вдоль перил.
На мгновение все вокруг сместилось в глазах Алексея. Придвинулся и стал почти вровень с мостом высотный дом на Смоленской площади, а далекий, подернутый закатной дымкой университет на Ленинских горах точно выплыл из-за облака и встал на горе, поблескивая крохотными, как светляки, стеклами бесчисленных окон.
Но вот баржа прошла, и ощущение полета, которым были захвачены все, кто стоял на мосту, исчезло. Взрослые и дети двинулись дальше — каждый по своим делам. Пошел вместе со всеми и Алексей — время было идти в клуб.
14
Немало потрудилась Лена Орешникова, собирая на встречу с Кузнецовым учителей из своей школы. Почти все они были в отъезде — кто проводил летний отпуск на юге, кто жил на даче и неделями не бывал в Москве.
— Отдыхаем, голубушка, от наших разлюбезных мальчишек, — сказала Евгения Викторовна, руководительница класса, в котором учился Быстров, когда Лена приехала к ней на дачу в Кратово. — Десять месяцев в году все с ними да с ними, можно и отдохнуть.
Но, когда Лена рассказала Евгении Викторовне последние новости про одного из ее «разлюбезных мальчишек» и про то, что Мельникова уже подала заявление в суд, старая учительница не на шутку встревожилась.
Директор школы Валентин Александрович Зоров попытался было отговориться, ссылаясь на страдную пору школьного ремонта.
— Какие там беседы, Леночка! — сказал он. — Вот белила раздобываю. И еще эту самую арматуру.
— Белила! Арматура! — не сдавалась Лена. — А для кого, позвольте вас спросить, вы наводите в школе весь этот образцовый порядок?
— Для ребят, для ребят! — смеясь, сказал Зоров. — Да вот еще и шифера не хватает, — озабоченно заметил он. — Знаете ли вы, Орешникова, что такое шифер?
Лена не знала.
— А я на старости лет должен знать. И про шифер и про арматуру. Между тем я биолог. — Помолчав, Зоров уже серьезно взглянул на Лену: — Ну, что еще там стряслось с Колей Быстровым?
— Суд, — коротко сказала Лена. — Парня будут судить…
И вот в небольшой, со сводчатыми потолками комнате клуба вместе с жильцами дома, что пришли послушать судью, сидели сейчас и Евгения Викторовна, и Зоров, и даже молоденькая учительница рисования, которую Лена и уговаривать не стала. «Вы комсомолка, Аня», — только и сказала она ей, объяснив, в чем дело. А молоденькая учительница рисования, печально вздохнув, тут же при Лене позвонила какому-то Константину и, чуть не плача, суровым голосом заявила ему: «Нет, нет, нет, я не приду: у меня совещание с народным судьей…»