— Я и не поступал. Это отец психовал, а я и не думал поступать.
— Почему так?
— Профессию не выбрал. Тогда еще не мог сообразить, кем бы хотел стать.
— А сейчас сообразил?
— Сейчас сообразил. Теперь уж точно знаю, что пойду в юридический.
— Судить людей хочешь?
— Не судить, а помогать жить.
— Всем не поможешь, — вздохнула она и так зябко поежилась, что ему стало по-настоящему ее жаль.
Они сидели, пока всплывало слева из океана солнце. Семен много раз видел, как это происходит, но не было еще такого, чтоб один восход повторял другой: или волна в океане изменится и будет другое преломление лучей, или поменяется рисунок облаков, или полосы тумана, — тем и хороши эти восходы, что они такие разные. Сейчас солнце поднималось шаром и вдруг раздвоилось, словно от него отскочил красный диск, обнажив на самой поверхности густо-оранжевую глубину, это длилось самую малость времени, точно и не определишь сколько, а потом уж солнце сверкнуло над океаном. Отлив шел быстро, обнажая широкое пространство влажного песка, и на нем сверкали мокрые раковины мидий, гребешка, черные ежи и длинные янтарные стебли морской капусты; прошло еще немного времени, и по этому песку, плотному, как асфальт, промчалась у самой кромки белой пены грузовая машина, за ней другая — шоферы острова любили мчаться по утрам этим путем, на нем нет ни колдобин, ни пыли.
— Мне через час на смену, — сказала Ирина. — Вот и ночка прошла.
Он взял ее за руку, поднял, и они пошли к дому, постучали в окно, оно распахнулось, и высунулся Гоша в майке, посмотрел вопросительно.
— Пора, — сказал Семен. — Пока в аэропорт доберемся…
Гоша подумал, почесал голову, потом виновато сказал:
— Ты, Сеня, дуй, я догоню. Рано так все равно не будет самолета. — И захлопнул окно.
Ирина засмеялась и сказала:
— Я тебя провожу, Сеня, если можно.
— Конечно, можно, — сказал он.
Они дошли до КПП; ребята, увидев Семена с девушкой, не удивились: наверное, это было обычным, когда солдат покидал остров, чтоб его провожали. Ребята остановили первую же грузовую машину, идущую на морскую сторону, забросили за борт чемодан. Ирина стояла у обочины, Семен подошел к ней, и она сказала:
— Ты бы мне хоть адрес свой дал, — может, буду в Москве, захочу тебя увидеть.
Он вынул записную книжку, написал ей адрес и, когда протягивал листок, заглянул в глаза — такая в них стояла тоска, что Семен не сдержался, привлек Ирину к себе и сильно поцеловал в губы.
— Ну вот, — вздохнула она, и на глаза ее набежали слезы. — Зачем же сейчас?
Ребята из КПП молча смотрели на них.
Семен ехал в кабине, машина петляла по дороге, которая поднималась все вверх и вверх, чтобы преодолеть перевал, мимо густых зарослей низкорослого бамбука, мимо кедрача и ельника, мимо огромных, с трехметровыми листьями лопухов, под которыми можно вдвоем спрятаться от дождя, мимо всего этого пышного раздолья, он смотрел на него и думал теперь не о заставе, не о том, что ждет его впереди, а об Ирине, жалел ее, и было грустно, что прошла эта ночь и они расстались; может быть, нужно было задержаться на острове, как Гоша, ведь кто знает, не упустил ли он чего-то важного для себя.
Ему повезло в аэропорту, прождал он только час и улетел. Гоша так и не догнал его, самолет оказался прямым на материк, без захода в Южно-Сахалинск, потом Семену предстояла пересадка. Но вот тут-то он и застрял. По правде говоря, это не очень огорчило, спешить особенно было некуда, и он еще не знал, что ждет его дома: отец, пока Семен служил, женился, а кто она, эта мачеха? Она прислала Семену три коротеньких письма, вложенных в отцовские, и фотоаппарат ко дню рождения. Как они еще поладят, неизвестно…
Когда Семен встал и обулся, Николай вернулся в комнату, хмуро посмотрел на него и сказал:
— Послушай, солдат, будь добр, на-ка пятерку, сгоняй за поллитровкой.
Конечно, Семену это не понравилось, и он ответил:
— Бегите, дядя, сами, я вам не посыльный.
Тогда Николай посмотрел на него очень серьезно, улыбнулся и сказал:
— А ты молодец. Это хорошо.
Конечно же это случайность, что семеро разных людей оказались вместе в одной комнате, каждый из них мог бы попасть в любую другую группку, которые собрались в аэропорту, мог очутиться в кресле, или на полу вокзала, или в одной из палаток, которые были разбиты в парке, и там бы повстречался с иными людьми и, может быть, стал свидетелем иных событий, но подспудный смысл их остался бы тот же: они порождены ожиданием; ведь это только кажется, что оно пассивно, в нем есть всегда своя глубинная жизнь, как есть она в любой форме существования, стоит только приглядеться, напрячь зрение и слух, и тогда не столь уж трудно будет ее обнаружить.
Много лет назад я прочел у одного из любимых мною писателей: «Странствуя, нужно жить, хотя бы недолгое время, в тех местах, куда вас забросила судьба. И жить нужно странствуя». Я поверил ему; ведь когда едешь даже несколько часов в электричке, можно отрешиться от всего и уйти только в свои дела, а можно быть со всеми, кто едет в вагоне, и тогда это короткое время станет той частицей жизни, которая сохранится в памяти, потому что любая встреча, добрая или злая, с незнакомым прежде человеком неизбежно откроет нечто новое. Может быть, это и есть «жить странствуя», ведь тот же Константин Георгиевич Паустовский, которому принадлежат эти слова, говорил, что скитания — это познание: «Новизна все время сопутствует вам, и нет, пожалуй, другого более прекрасного ощущения, чем этот непрерывный поток новизны, неотделимый от вашей жизни».
Что же касается неожиданных совпадений и всякого рода случайностей, то юность, прошедшая на войне, обстоятельно приучила меня к ним. По укоренившемуся мнению, случай неправдоподобен, а закономерность реальна, хотя на самом деле чаще бывает наоборот, поэтому, наверное, так часто разбиваются заранее придуманные планы и мы постепенно привыкаем не испытывать при этом глубоких разочарований.
Все же во мне часто поселяется тоска по людям, с которыми по каким-нибудь причинам не свела меня жизнь, хотя я страстно стремился к этому. Их пути пролегали где-то совсем рядом, отмеряемые теми же календарными днями, тем же пространством улиц, домов, городов, что и моя судьба; мы читали одни и те же газеты, слушали одни и те же передачи по радио, жили одним временем, но никогда не видели друг друга. Такой острый приступ тоски испытал я, когда узнал о смерти Паустовского.
Я начал читать его книги с детства, постепенно его рассказы, повести, очерки стали для меня таким обязательным чтением, что стало казаться: он приходил сам, жил ли я в то время в землянке, бараке или в московской квартире, ехал в вагоне поезда или каюте теплохода — это не имело значения, он приходил, садился напротив, и мы размышляли вместе о природе, странных людях, о том, как пишутся рассказы, а так как я видел только его фотографические портреты, не знал ни его голоса, ни привычек, то у меня составилось свое представление о нем. Мне казался он высоким пожилым человеком с большим открытым лбом, орлиным носом, с загорелым, обдутым многими ветрами лицом, курил он трубку, английскую прямую трубку из крепкого вереска, набивая ее медовым табаком, любил сидеть, положив ногу на ногу, смотрел добрыми, зоркими глазами, и от его басовитого голоса становилось хорошо на душе, отходили в сторону мелкие ненужные тревоги. Я привык к нему такому, но продолжал мечтать, что встречу его, потому что часто бывал в любимых им местах. И вот я узнал о его смерти.
Мы помчались с приятелем на машине в Тарусу. У въезда в город нас встретила группка людей, по одежде и манере держать себя было видно, что это деревенские жители, несколько женщин в черных платьях, аккуратно причесанные мальчики при пионерских галстуках и среди них высокий крепкий старик с седой бородой лопатой, он вышел нам навстречу, сжимая белую, свежеструганую палку, к которой прикреплен был на кусок картона обведенный черной тушью портрет писателя, аккуратно вырезанный из книги. Старик степенно поклонился, спросил негромко: «Сам далеко?» — тогда мы узнали, что люди эти пришли из деревни за двенадцать километров от Тарусы и ждут тут, на обочине, процессию из Москвы, которую мы опередили.
Город увешан был траурными флагами, он хоронил почетного гражданина.
Около дома, где жил писатель, стали молча собираться люди, они стояли, тесно прижимаясь к заборам и цоколям домов, заполнили проезжую часть, и когда подъехала процессия, сняли гроб с машины, понесли его к воротам, мне показалось — выключились все звуки вокруг, стояла немая толпа под немым небом. Сколько это длилось, не помню, первое, что я услышал, был голос вдовы:
— Вынесите. Пусть попрощаются те, кто его любил.
Открыли ворота, поставили по центру улицы две табуретки, на них установили гроб, и двинулась толпа, она двигалась по кругу, обходя покойного, шли медленно, не толкаясь, и многие шептали: «Вечная память». Тут-то я и увидел его, он лежал, невысокий, сложив на груди рабочие руки, на окоченевшем лице его проступила жестокая усталость, не распрямились глубокие складки морщин — следы мучительной борьбы за жизнь, теперь покинувшей его. Гроб подняли, мягко понесли на руках, двинулись люди по еловым ветвям, устилавшим путь на кладбище. Его похоронили под старым пышным деревом, и когда зарыли могилу, над Окой, которая хорошо видна с этого места, ударила молния с такой ослепительной силой, что темная вода, другой берег и деревья стали белыми, и хлынул ливень — прощалась природа с тем, кто любил и пел ее.
А потом мы сидели на застекленной веранде в доме, где снимали квартиру наши знакомые; по странному стечению обстоятельств это был дом, где жил Паустовский, впервые приехав в Тарусу. На улице шел дождь, чавкали шаги прохожих; мы пили чай, и те, кто знал Константина Георгиевича, рассказывали о нем, а мне казалось — он тут, среди нас, сидит в полутьме такой, каким видел я его в воображении много лет; и хотя теперь я знал, что он невелик ростом, не курил, болея астмой, все равно мне виделся высокий человек с английской трубкой, набитой медовым табаком, и я слышал его басовитый голос: «Сотни раз я говорил вам: не пристраивайтесь к жизни, скитайтесь, будьте бродягами, пишите стихи, любите женщин, но обходите за два квартала солидных людей».