Каждый из нас двигается по жизни своим, только ему предначертанным путем, но тоска по встрече с людьми большой и удивительной судьбы, наверное, постоянно присутствует в нас; порой она бывает так сильна, что мы перестаем замечать — и наша жизнь полна чудесных превращений; как часто событие, показавшееся нам будничным эпизодом, по прошествии лет оборачивается фактом, без которого не может существовать история, ведь она ткется по дням, потому уже теперь каждые сутки войны, оставшиеся в памяти солдата, имеют высокую цену свидетельства, и кто может поручиться, что прожитый ныне день не станет целым открытием для историка, даже если это обычный будничный день или, как мы порой считаем, «пропащий», потому что в нем ничего не было, кроме ожидания. Есть старая солдатская поговорка: «Хуже нет, чем ждать да догонять». Поговорка поговоркой, но поход не бывает без привала, а дорога без тропинок.
5
В два часа дня, когда диктор объявил, что до вечера вылетов не будет, и стало ясно, что придется здесь жить до утра, а может быть, не одни сутки и время это надо чем-то заполнить, наступила минута всеобщего интереса друг к другу; люди словно бы остановились на мгновение, оглянулись и, отрешившись от своих дел, с любопытством прислушивались к другим, узнавали, кто, куда и зачем летит, только сероглазая девушка в синих джинсах и спортивной куртке, кровать которой была у самой двери, хранила молчание.
Ее соседка Вера Огаркова бесцеремонно подсела к Андрею Воронистому и, насмешливо кося глазами, сказала:
— А можно вас спросить?
Андрей сидел, покорно положив руки на колени, лицо его было спокойно, видимо, он свыкся с тем, что ничего нельзя предпринять, надо только ждать, и когда Вера обратилась к нему, он обрадовался возможности отвлечься от своих мыслей.
— Да, да, пожалуйста, — сказал он.
— Мы про вас с девчонками спорили много на Зее.
— Зея — где это?
— Амурская область, на севере, где тайга. Неужели не слышали?
— Нет.
— А место известное. Старинное место. Там испокон веку золотишко моют. Но я не с драги, а на ГЭС работаю. Тоже электростанция знаменитая, во всех газетах пишут. Поселок у нас свой, хороший поселок, новый.
— Нет, не знаю. Сейчас много строят. А я не так часто разъезжаю.
— У нас одна девушка вам письмо писала, — сказала Вера и лукаво повела в сторону Андрея глазами; она видела, что взгляды в комнате сейчас обращены на них, — наверное, ей это нравилось. — Вы в том фильме, где ученого играете, такие слова говорите: «Стыд служит почвой, на которой произрастают все добродетели». Так эта девушка была не согласной с вами.
— Это ведь не я говорю, это герой мой говорит, и это совсем не значит, что я с ним согласен.
— А если не согласны, так зачем же так горячо говорили? Мы ведь поверили.
— К тому же это японская поговорка, старая японская поговорка.
— Ну и что же, что поговорка? Если человеку стыдно, значит, он сотворил какую-нибудь гадость, а из гадости добродетели не вылепишь.
Андрей улыбнулся, это сразу изменило его лицо, оно ожило, не казалось больше таким бледным, запавшим.
— Вот так вы поняли, — сказал он. — А мы, помнится, там другой смысл вкладывали. Там ведь о святых речь шла, и о грешниках, и о том, что все святые — бывшие грешники. Они к добру через зло пришли. Так, может быть, этому добру грош цена, если за ним стоят кровь и жестокость. Вот о чем там шла речь.
— Интересно… А можно я еще у вас спрошу?
Все смотрели на них, и это стало напоминать сценку из телевизионного репортажа, когда на студию приглашают знаменитость, кто-то один задает вопросы, а остальные слушают; может быть, Андрей почувствовал, что попал в такую ситуацию, и оглядел всех смотрящих на него.
— Да-а, — сказал он. — Как-то…
— Неловко, да? — спохватилась Вера. — А может быть, мы пойдем походим возле дома? Делать-то нечего. А то еще когда такой случай подвернется.
— Ну что же…
— Идемте, идемте, — сразу же поднялась Вера, подхватила Андрея под руку, повела его к выходу.
Едва смолкли их шаги в коридоре, как наступившую тишину оборвал грубый голос:
— Слюнтяйство разведут хуже вонючего тумана.
Это сказал Николай. Все уже знали в комнате, что фамилия его Пельменщиков.
Он стоял в проходе между кроватями, рукава серой рубахи были закатаны, обнажая крепкие загорелые руки, он приглаживал ладонями длинные темно-русые волосы, приглаживал так, будто они ему мешали, и при этом его продолговатые щеки, покрытые светлой щетинкой, подергивались.
Жарников, который полулежал на кровати, скрипнул пружинами и сквозь очки брезгливо посмотрел на Пельменщикова.
— Зачем же это вы так? — сказал он.
Тут Пельменщиков неожиданно улыбнулся, и улыбка у него оказалась простодушная, даже добрая, обнажившая крепкие, ровные зубы, и только что жесткие глаза его просветлели.
— А мы ведь с вами знакомы, Михаил Степанович, — сказал он. — Не припомните?
Видимо, эта стремительная перемена в облике Николая удивила Жарникова, он поправил двумя пальцами очки, стал вглядываться в Пельменщикова, а тот шагнул к нему поближе, взялся руками за спинку кровати.
— Я вас еще утром узнал, да постеснялся тревожить. Потом подумал: может, и не вспомнит. Я у вас на заводе чуть меньше года работал на горячей прокатке. Директор, конечно, всех рабочих помнить не обязан. Но тут один случай есть.
— Какой еще случай? — напрягая память, вглядывался в Пельменщикова Жарников.
— А когда горячую полосу из рольганга вырвало.
— Ну-ну! — протянул Жарников. — Так это ты был? — И тут же строго спросил: — А почему с завода удрал?
— Да я не удрал, Михаил Степанович. По вербовке на Восток поехал.
— Все равно удрал, — твердо сказал Жарников. — Ишь моду взяли, полгода на одном заводе, потом за казенный кошт — на другой конец страны. На подъемных верхом катаетесь, все обетованную землю ищите… Небось опять на завод проситься будешь?
— Не исключено, — с достоинством ответил Николай.
— А мы вот не возьмем, — вспыхнул Жарников и прихлопнул ладонью по спинке кровати, словно это была крышка письменного стола. — Бегунов не надо. Мы там цехи реконструируем, поселок строим, а они, видишь, вильнут хвостом — и опять на готовенькое. Народу не хватает, а все равно не возьмем.
— Возьмете, Михаил Степанович, — спокойно сказал Николай. — Я работник хороший, четыре специальности имею. Не учеников же вам все время набирать.
— Постой, — видимо что-то вспомнив, сказал Жарников. — Ты ведь институт кончал?
— Ну, — радостно кивнул Николай. — Три курса кончил и завязал. Смысла нет инженерский диплом получать, один расход энергии на учебу, трата времени. Мне без диплома больше платят.
— А ведь на заводской капитал учился.
— Чепуха это, Михаил Степанович, в одном государстве работаем, одно дело делаем.
— Ишь как заговорил, — качнул головой Жарников. — А о людях почему так некрасиво выражаешься? Молодой, а судишь. Тебе сколько?
— Двадцать пять. Но я ведь уже хорошо по жизни поползал. А насчет этих выражений, так это другое дело, это уж серьезное дело. Если хотите, объясню. — Николай пододвинул к себе стул ногой, сел напротив Жарникова. Во всей осанке его чувствовалась твердая уверенность в себе. — Я эти разговоры про добро и всякую другую чепуху терпеть ни при какой погоде не могу. Все это гнилой туман, Михаил Степанович. Я таких людишек, кто про эту самую доброту болтал, испытывал не раз. Как их прижмешь, они только о себе и думают и про свои мечты сразу забывают. От тумана жизнь освобождать надо, чтобы все было просто и ясно. Люди должны жить здоровой жизнью, а в ней есть две вещи — работа и радости земные, а больше нет ничего. Так и путать незачем. Я за настоящее, за естественное, без гнилой трепотни. Понятно?
— Нет, — сказал Жарников, — не понял.
— Сейчас поймете, — снисходительно усмехнулся Николай, говорил он весело и легко. — Если и есть у нас беды, то оттого, что стали говорить: поимей жалость, будь добр. И стали мы ой как жалостливы, все прощать стали друг другу, и пьяненьких жалеем, и слабеньких, — мол, поддержи его, чтоб не упал. И стали многие на этой жалости и доброте себе жизнь строить. Профессиональных нищих развелось по всей стране тысячи, один пенсию побольше клянчит, другой — кусок пожирней, третий — дом чтоб бесплатный ему отгрохали. А мужиков, работников, все меньше да меньше. Чувствуете, куда эта доброта нас завела? А человек, чтоб мог горы ворочать, должен быть крепким, сильным, здоровым, без всякой гнили. Не будет в нем жалости для других, не будет и к себе. Тогда все в кулак соберется, в одну точку бить будем, на этом крепость общества и стоит.
— Ты же сам запищишь, — усмехнулся Жарников, — летать с места на место не сможешь.
— А я и не буду! — радостно подхватил Пельменщиков. — И не летал я. Мне посмотреть Россию нужно было, чтоб место в жизни определить.
— Определил?
— Определил, — ответил Пельменщиков и хитровато посмотрел на Жарникова. — Да вы, Михаил Степанович, не усмехайтесь. Вы ведь тоже, как и я, думаете. И вот он так думает, — кивнул Николай на Сеню Артынова, который тихо сидел в углу. — Он солдат, и в нем своя крепкая гордость есть. Проверил. В холуях ходить не хочет… А мысли эти, Михаил Степанович, я от вас слышал, помню, на заводе высказывались, может, слова другие были, а суть та же. Да ведь и главное, чтобы суть.
Жарников не отвечал, он сидел, вглядываясь сквозь очки в Пельменщикова, наклонил вперед голову, не спеша закурил и, выпустив струйку дыма, протянул:
— Да-а.
И непонятно было, то ли в одобрение, то ли в осуждение он это сказал.
Андрей и Вера шли дорожкой мимо ельника, который начинался сразу за гостиничным бараком, на лохматых ветвях густо висели тусклые капли, клочья тумана меж ними сплели плотную паутину, за деревьями этот туман поднимался сплошной завесой, он был насыщен запахом грибов и влажных трав. Как только они остались вдвоем, Вера присмирела, она подобрала мокрую ветку, долго крутила ее в пальцах, наконец, вздохнув, сказала: