— Вы не обижайтесь, что я вас так нахально.
— Ну что вы, — ответил Андрей. — Даже хорошо, что вытащили. Тут хоть дышать можно.
— Я очень глупые вопросы задавала, да?
— Почему глупые? Обычные.
— Ну вот, обычные, — опять вздохнула она, остановилась, он невольно задержал шаг, повернулся, а она сказал тихо: — Слышала, у вас горе?
— Да, — сухо ответил он.
Она рассматривала его лицо; ему было неприятно, когда чужие глаза останавливались на нем в толпе у метро, на улице, в троллейбусе, он так и не смог привыкнуть к этим любопытным, иногда восторженным взглядам, старался их не замечать, но не удавалось, он чувствовал себя скверно под ними, не в силах перебороть природной стеснительности; эта молодая женщина смотрела иначе, во взгляде ее немного косых, направленных в разные точки глаз было не любопытство, а приглушенное сострадание, и Андрею захотелось вдруг сказать ей то, что мучило его последние сутки. Он взял Веру за руку, вынул из пальцев влажную ветку.
— Я ей всем обязан. Отца ведь не знал, он погиб в конце войны, когда мне и году не было. А мать… Она была актрисой, очень хорошей актрисой, все это знали, но играть она не могла. Ей осколками повредило обе ноги. Вот так… И все, что я умею, — это она. Мне пожизненно ей долг отдавать.
Замолчав, он прикусил ветку, почувствовал во рту еловую горечь. Вера все так же смотрела на него, потом сказала:
— Счастливый вы.
Он не ответил, тогда она уж твердо повторила:
— Счастливый. Есть кому долги отдавать. А мне некому. Одна. И общага — вечный дом мой. Вот так-то, артист. — И глаза ее сузились, потемнели, сострадание обернулось болью.
6
В комнате у входа, где стояли шкафы с бельем, был телефон, один, на всю гостиницу, дежурная отгоняла от него жильцов, но когда обратился к ней Танцырев, милостиво позволила:
— Три минуты. Еще из диспетчерской кликнут, а занято.
Ему не понадобилось и минуты, он набрал номер клиники и сразу же услышал голос Ростовцева; телефон немного искажал звук, но этот мягкий, бархатистый голос Танцырев узнал тотчас, хотя он произнес всего одно слово:
— Слушаю.
— Здравствуй, — сказал Танцырев. — Я в аэропорту, проездом.
Ростовцев помолчал, слышно было его прерывистое дыхание:
— Володя?
— Угадал, — усмехнулся Танцырев. — Если хочешь, можем увидеться. Все равно я тут застрял.
— Ты хоть час еще пробудешь?
— Взгляни на небо.
— Где искать?
— Но, может быть, у тебя дела?
— К черту дела! Где искать?
— Давай я подожду тебя у входа в аэровокзал.
— Договорились. Самое большее сорок минут.
Танцырев повесил трубку, вышел на улицу, торопливо достал сигареты и, когда прикуривал, заметил: дрожат кончики пальцев. «Вот это уж ни к чему». Теперь, когда звонок остался позади, а вместе с этим все колебания, наступила разрядка: все-таки он нервничал перед тем, как решился набрать номер Ростовцева, когда-то давно занесенный им в записную книжку. «А нужно ли было это делать?» Опять этот вопрос. Опять этот проклятый вопрос!.. Но ведь нужно, наконец, быть честным перед собой, можно кривить душой перед другими — это бывало, все бывало, но перед собой… Когда он обнаружил на своем столе приглашение от военных, то подумал не только о том, что необходимо отдать дань памяти брата, он сразу же вспомнил об этих двоих… Маша и Ростовцев. Эти двое жили по дальневосточным масштабам не так уж далеко от того места, куда ему следовало прибыть по приглашению, — всего час лёту на самолете. Как только он это обнаружил, то сразу же подумал: «Надо их увидеть!» Но тут же возникло и другое: «А зачем?» Постепенно он начал понимать, что этот вопрос всего лишь уход от мучавших его четыре года сомнений; они возникали в нем порой с такой остротой, что он с трудом отходил от них, находя убежище в бешеном ритме жизни. Но сейчас он не мог от них уйти…
Сорок минут, самое большее сорок минут, и этот человек окажется рядом. Правда, можно еще улизнуть, затеряться в вокзальной толпе, и пусть потом Ростовцев думает что хочет, но это уж совсем мальчишеская трусость, тогда незачем было и звонить… А ведь он давно решил это сделать, еще в Благовещенске, но все не мог, не мог, хоть и терзался от своей неуверенности…
Интересно, Ростовцев приедет один или с Машей? Если с Машей, то, пожалуй, проще, с женщинами всегда проще, хотя эта достаточно попортила ему нервов. Все-таки тогда Танцырев странно женился на ней, не было у них ни свиданий, ни любовных объяснений, просто пошел к ней домой, остался на ночь, а утром сказал: «Переезжай ко мне». Даже свадьбы не было, совсем не так, как четыре года назад с Нелей… Маша. Низенькая веселая женщина. Что нашел в ней Ростовцев? Но ведь он и сам жил с ней три года, пока не выпроводил ее за дверь… Это сейчас кажется все глупым и даже мерзким, но тогда он уверенно чувствовал свою правоту, он терпеть не мог всяких там всепрощенцев, его ударили наотмашь по самому больному лишь потому, что он был доверчив.
Ему уже выделили в то время клинику; правда, был еще шеф, но была и клиника — так получилось. Это потом он стал думать, что Ростовцев пошел к нему, преследуя свою корысть, но это было неправдой, просто Петр хотел работать с ним, трезво понимал, что не может делать тех операций, которые уже давались Танцыреву. А когда выяснилось с Машей, выяснилось, что Петр встречается с ней, — Танцырев не мог контролировать ее время, торчал в клинике с утра до ночи, часто ночевал в кабинете на диванчике, да ему и в голову не приходило ее контролировать, глупость какая: охранять жену от друзей, — и вот когда все выяснилось, тут-то и произошло несчастье: во время дежурства Ростовцева умер мальчик. Разговор был простой: «Надеюсь, ты и сам понимаешь, что не можешь работать больше в нашей клинике?» Все говорили, что Ростовцев не повинен в смерти мальчика, летальный исход был предрешен. Но Ростовцев не спорил, он уехал из Москвы, а через год к нему поехала Маша. Вот и все. Очень простая история. Теперь все позади, теперь у Ростовцева своя клиника в этом городе… Сорок минут, нет, полчаса, даже меньше, и этот человек окажется рядом. Как они встретятся?
«А если бы ты сам был на его месте?» Пожалуй, разговора не избежать, хотя сейчас вряд ли он нужен. Да, разговор может быть, его даже легко представить, если попытаться проникнуть в ход мыслей Ростовцева, — впрочем, Танцырев уж не раз за эти четыре года представлял себе этот разговор. Ну, примерно бы так, если бы Танцырев начал первым, не дожидаясь, пока ему предъявят обвинения:
— Дело в том, Петр, что ты нанес мне удар в спину. Этого не может выдержать ни один мужчина, когда он верит другому как другу.
— Я полюбил ее, Володя. Она меня тоже. Не наша вина, что это случилось, когда она была уже твоей женой. Я ведь тебе сам сказал об этом. А ты не смог отойти, хотя и не любил ее. Проще всего было бы тебе уйти в сторону. Но у тебя бешеное самолюбие. Из-за него ты не сумел посмотреть истине в глаза. Впрочем, не ты первый, кто приносит истину в жертву своему тщеславию.
— Слова. А я верю фактам.
— Есть и факт.
— Ты о мальчике? Но ведь у тебя был шанс, пусть крохотный, но был, и ты прозевал его, — может быть, минуту, может быть, несколько секунд, когда произошла остановка сердца. Что толку было в массаже, когда погиб мозг. Ведь очень просто все объяснить несчастным случаем. О, это удобная формула! За нее легко спрятаться. Несчастный случай. Рок. Судьба. Но я привык иметь дело с реальностью. Я, как и ты, хирург, Петр, нам мало одной теории. За любой посылкой я вижу факт и только факт, чтоб его можно было осязать, пощупать руками. Так поставлены мои мозги. Так я привык жить и работать.
— Но ведь теперь ты знаешь, что мальчик был обречен. В то время мы еще не умели спасать таких, была только надежда, иллюзия, да и путь тот, по которому мы шли, оказался неправильным. И не это было главным, когда ты объявил меня виновным, а Маша.
— Но ты взял вину на себя.
— Нет. Я просто ушел… Я уехал, а потом понял, какая чудовищная совершена ошибка. Маша тоже это поняла. Я не мог взять вину на себя, даже для того, чтобы ты утешился. Это было бы противно истине.
— Ты, Петр, считаешь меня повинным?
— Я считаю, что каждый из нас должен дать ответ себе, это важнее. Поиски зла в другом ни к чему не приведут, только к озлоблению. Тебя лишь я могу спросить: почему ты не отпустил Машу сразу? Ведь я пришел к тебе и сказал: «Мы любим друг друга». Ты же решил всеми средствами удержать ее при себе.
— Пожалуй, я смогу объяснить… Мне все давалось нелегко, Петр. Ты это знаешь. Голодное военное детство и студенчество, когда мы по ночам грузили уголь, чтоб было на что пообедать, хотя надо было беречь руки. Потом работа, адская работа. Тебе ли это не знать? И вот, когда было построено хоть какое-то здание, обретен покой, нужный только для того, чтобы еще больше отдаться работе, выполнить задуманную программу, приходишь ты, мой друг, чтобы все разрушить. Твоим союзником становится самый близкий мне человек — Маша. Что мне оставалось? Отступить? Примириться с этой разрухой? Или же отстаивать завоеванное? Я выбрал последнее.
— Хотя тебе понадобилась для этого ложь, чтобы выдворить меня из Москвы?
— Да! Цель тут оправдывала средства.
— А тебе не приходило на ум: если приходится целью оправдывать средства, то есть что-то недостойное в самой цели? Но оставим это. Да, нам все давалось нелегко, хотя тебе, наверное, легче, чем другим. На решение самой сложной задачи тебе требовалось в три раза меньше времени, чем другим. Поэтому тебе прощалось многое, но не все…
Вот такой разговор. Глупый разговор. Он мог возникнуть только в воображении, а в жизни все бывает проще, без этого дурацкого пафоса взаимных обвинений; да и нельзя вести спор одному за двоих: как ни стараешься быть объективным, все равно ни черта не выходит — или сам себя бичуешь, или защищаешься наотмашь.
Как ни рассуждай, а он был прав, выдворив четыре года назад Ростовцева из клиники, пусть он хороший врач и хороший парень, пусть он трижды благороден в своей любви к Маше, отметем и историю с умершим мальчиком, — тогда действительно еще не умели делать такие операции, даже если их делали, смерть наступала потом от отека легких, но они учились их делать, и был какой-то шанс, пусть всего один из ста, Петр прозевал его, — но отметем и эту историю, потому что в ней любой врач найдет для себя тысячу оправданий, и все они будут неопровержимы. Даже при всех этих условиях Танцырев был прав: между ним и Ростовцевым появилось недоверие, а это значило, что они вместе не могут стоять у операционного стола, где каждая секунда — жизнь или смерть. Тоже пафос? Нет, рабочие будни. А в них чувствуешь себя прочно, когда веришь в других. Можно болтать, что он испортил карьеру Ростовцева в столице, но на это плевать, потому что на карту ставилось большее: нельзя хорошо делать свое дело, когда постоянно оглядываешься в подозрении. Он выпроводил из клиники не только Ростовцева, но еще пять врачей, среди них были и пожилые, со своим опытом, но все они не годились для того дела, которое начинали они; где-то в другом месте их могли принять, но оперировать сердце мог не каждый, и нужно было исключить всякую возможность неудачи. Каждый из этих врачей ушел со своей обидой, они живут в разных городах страны, чест