На трассе — непогода — страница 19 из 69

Да, что-то утратил он после того, как стал директором, жизнь сдвинулась и стала чем-то напоминать конус: у основания — дело, работа, она расширилась, захватив самую большую площадь, а на вершинке — его личное, душевное; мир, расширившись в одном, сузился в другом. Уже нельзя было бесцельно погулять по городу, нельзя было пойти с приятелями после смены в забегаловку, чтобы выпить по кружке пивка, много появилось этих «нельзя», даже о женщине, о которой думал он в часы бессонницы — другого времени для этого не было, — должен был молчать, и людей вокруг стало мало, это у него-то, заводилы, любящего сборища и шумные застолья.

Правда, был у него один день из недели, который он и любил больше остальных, — это когда шел директорский прием; в кабинет его собирались представители парткома, завкома, начальники служб, они садились все вместе за отдельный стол, чтобы Жарников мог сразу получить нужную справку на жалобу или же решить эту жалобу тут же, на месте. Кабинет его в этот день был открыт для всех, кто желал с ним встречи, и люди приходили, садились по другую сторону стола, он близко видел их глаза, жадно слушал их рассказы, а они были самые разные: о спорах с мастерами, о жилье, о яслях, о любовницах и женах, — и он улавливал в этих рассказах сложную и многопутаную жизнь поселка, пытался проникнуть в нее, найти закономерности, схожие с теми, которым подчинялось производство, и всегда у него оставалось ощущение — он так и не понял чего-то главного; где-то рядом шла своя жизнь, могучий поток, а он стоял на берегу. Странно, что близкое этому чувство оставалось у него после каждой встречи с Ниной: он никогда не знал, что может выкинуть она в следующую секунду, она могла вдруг встать и порывисто уйти, оттолкнуть его, он не понимал, чем она живет, что таится в ее душе, она была близкой и далекой, и, может быть, больше всего его мучало желание проникнуть в ее незнакомый ему мир.


После встречи в бараке, когда увидел он ее, стирающей белье, и до душного дня на подсобном хозяйстве, до встречи у стога сена, прошло более года и все это время сливалось в его памяти в некий единый промежуток, когда он думал о Нине с нежностью, по-мальчишески искал с ней встреч якобы ненароком. Потом уж были другие встречи, тайные и оттого приподнято-тревожные.

Он женился совсем молодым, когда еще был таксистом, на воспитательнице из детского сада, женился легко: погуляли два месяца — и в загс; воспитательницы детских садов у поселковых женихов были в особом почете, считалось, что они хорошие жены; так и на самом деле вышло: Клава была хорошей женой, все умела — варила, стирала, ухаживала за ним неназойливо. Он не знал, любил ли ее, просто она стала родным человеком, без которого трудно было обойтись. И когда все это случилось у него с Ниной, страха перед Клавой не было, как и не было чувства вины, а тайность отношений с Ниной Жарников старался объяснять тем, что не хочет огорчать Клаву. Только позднее понял: все это чепуха, просто он успокаивал себя, так было удобней, так создавалась хотя бы видимость равновесия, и это его устраивало.

Постепенно встречи с Ниной стали обязательными в его жизни, он не мог без них и тосковал, когда долго не было свиданий, но чем чаще они встречались, тем загадочней и непонятней становилась Нина, что-то главное в ней все время ускользало от него, и он не мог дать определения этому главному. «Нет, не понять мне ее, — думал он. — Может, потому, что мне под сорок, а ей двадцать шесть…» Иногда ему казалось, что ее должны тяготить их тайные встречи, и его удивило, с какой легкостью она это отвергла:

— Это ведь только ты так хочешь, а мне все равно.

— Ну, а если начнут болтать в поселке?

— Разве это кому-нибудь интересно?

— Любовница директора, — усмехнулся он. — Это все же… Ну, сама понимаешь, не очень красиво звучит.

— Фальшивые моральные ценности вашего поколения. Важно, что я тебя полюбила, а все остальное — нуль.

— Разве тебе не хочется обзавестись семьей? Каждой женщине хочется.

— Когда мне этого захочется, я об этом позабочусь.

— Кукушка ты, черт тебя дери!

Она не обижалась.

Они вообще никогда не ссорились, она умела уходить от этого, когда возникали споры. А они возникали. Наиболее крупным, пожалуй, был спор о березовой роще, что стояла на границе поселка; да, красивая роща, ничего не скажешь, но вокруг и без того были леса, а нужна была строительная площадка под жилые дома. Нина первая ему сказала:

— Рубить эти деревья нельзя. Природа нуждается в сохранении.

Он тогда много наслушался таких разговоров: все словно разом спохватились, что есть леса и реки, и стали кричать: «Природа! Природа!» А он ответил ей:

— Настоящего хозяйственника интересует использование, а не сохранение. Если эта самая природа не приносит пользы обществу, то беречь ее — значит считать: вещь важнее человека. Нам дома нужны, людей селить, а не кусточки.

Она не умела спорить резко, она сказала чуть насмешливо:

— Красота ведь тоже материальна, Миша, и она для людей.

Черт с ней, с этой рощей, оставили они ее, никуда она не делась, стоит.

Смерть Клавы пережил он тяжело; прежде не смог бы и предполагать, какой силы это будет удар; вдруг оказалось, что он ничего не может без этой тихой, покорной женщины, без ее неустанных забот, и острый приступ одиночества овладел им, особенно тяжко было оставаться в квартире, где все до мелочей напоминало о Клаве, и он стал бояться пустых комнат, старался как можно дольше оставаться на заводе, и тогда-то дал приказ, чтоб при любой неполадке в цехах ему звонили по ночам домой и докладывали, — никто и не догадывался, что эти ночные звонки помогали ему в часы тяжелой бессонницы. Когда жива была Клава, в нем не возникало мысли, что он может когда-нибудь бросить ее и уйти к Нине, он твердо знал, что оставить Клаву одну нельзя, она пропадет, от своей профессии давным-давно отбилась и умела только жить его заботами, запоминать телефонные звонки, распоряжения, она была только его помощницей, терпеливой, верной, уйти от нее — все равно что оставить малого ребенка, в этом он был уверен и потому даже не желал сам с собой обсуждать вариант ухода.

После смерти Клавы он на какое-то время так отдался своему горю, что Нина вытеснилась из сознания. Прошло более месяца, как однажды вечером он шел мимо новых домов и увидел свет в окне комнаты Нины. Он никогда у нее не был прежде, хоть и знал, где она живет: стоило бы ему к ней заглянуть, весь поселок тотчас узнал бы об этом от соседей; встречались они в Свердловске, у какой-то подружки Нины, проделав сто двадцать километров каждый по-своему — она автобусом или маршрутным такси, он на машине.

«Зайду», — решил он и вошел в подъезд, поднялся на третий этаж, нажал кнопку звонка, тут же подумал: «Только бы не соседи отворили».

За дверью сначала щелкнул включатель, потом замок, и Жарников увидел Нину, стоящую по ту сторону порога, она была не причесана, пепельные, тонкие волосы лохматились, пронизанные светом горящей под потолком лампы, отливали золотистым, большие черные глаза застыли, руки она держала у груди, прикрывая так распах синей ситцевой кофты; ему казалось, что разлука их была долгой, и удивился, что в Нине не произошло никаких перемен — так же трогательно и беспомощно выглядела ее худая, длинная шея, такой же сильный свет исходил из ее глаз, что Жарников испытал уже знакомое ему смешанное чувство испуга и жалости.

— Ты? — спросила она.

— Пустишь? — попытался усмехнуться он, но не смог.

Она порывисто взяла его за руку и провела в небольшую комнату, где стоял стол с крышкой из прессованных опилок — такими плитами заделывают кладовки в новых домах, — неуклюжий шкаф, длинные полки с книгами; за стеной переговаривались соседи, бренчали посудой, а Нина стояла перед ним, внимательно разглядывая его лицо.

— Ты устал, — тихо сказала она. — Хочешь, я тебя покормлю?

Он молчал, он рад был ее видеть, и ему нравилась ее забота.

— Тогда я сейчас. А ты тут посиди…

Она выскочила на кухню, а он стал разглядывать ее жилье с убогой обстановкой, дощатые стеллажи, где стояли книги, не имеющие никакого подбора, альбомы старинных икон и неизвестных ему художников. «Бедненько живет», — подумал он. Прежде он не задумывался о том, как живет Нина, она умела одеваться и мало отличалась в этом от поселковых женщин. Она работала в лаборатории литейного. «Сто… Сто двадцать рублей в месяц», — прикинул он. Не густо, если еще надо посылать матери в Тюмень.

Нина вернулась из кухни причесанной, в белой, свежей кофточке, принесла шипящую яичницу с салом, еще какие-то закуски, накрыла на стол.

— Ты ешь.

— А ты?

— Я ужинала… Ты не стесняйся, пожалуйста. Я очень хочу, чтобы ты поел.

Он стал есть, она сидела напротив, смотрела на него, и ему было приятно ее молчание.

— Ну вот, — вздохнула она, когда он покончил с едой. — А ты пришел такой усталый. Теперь мне надо уйти на завод, часа на два.

— К черту завод, — сказал он.

Ему сделалось в этой комнате хорошо, уютно, и не хотелось, чтоб это нарушилось.

— Мне надо, — улыбнулась она. — Но я не хочу, чтоб ты уходил. Давай-ка я тебе постелю на тахте. Пока я бегаю, ты отдохнешь. Хорошо?

Она поцеловала его и ушла. Он разделся, лег на тахту и впервые за последние дни заснул крепко и сладко, а когда проснулся, увидел за окном зорьку, сначала подумал, что это закат, — показалось, проспал не менее суток, — но была зорька так свежа и ярка, что сообразил: встает солнце; шевельнувшись, увидел рядом с собой Нину — она спала безмятежно, совсем как ребенок, почмокала во сне губами; одеяло сползло с ее плеч; он боялся пошевельнуться еще раз и так долго лежал, наслаждаясь собственной нежностью к ней. Она раскрыла глаза, потянулась и обняла его.

— Хорошо мне с тобой, — сказала она. — Это удивительно, как хорошо. Если бы можно было так все время…

Потом он долго лежал, глядя на рассвет за окном; ему подумалось, что, наверное, ночью у него дома не раз звонил телефон, может быть, и сейчас его ищут — ведь никто не знает, где он. «Плевать… Я ведь тоже человек».