Он пришел к себе в кабинет, когда в заводоуправлении вовсю шла работа; на столе лежали папки со срочными бумагами, и только он принялся за них, как вошел Спешнев.
— Я ночью в литейном был, — сказал он. — Мелочи, могли бы и не вызывать…
— Так в чем же дело?
— Привыкли, понимаешь, к тебе звонить. Зря приучил, Миша.
Значит, ночью звонили все-таки ему, не застали и стали трезвонить Спешневу, и тут Жарников понял: Спешнев уж знает, где был он в эту ночь, и этим своим замечанием выказал досаду. В поселке не утаишь. Жарников сделал вид, что не обратил внимания на слова Спешнева, — в конце концов, где он ночует и у кого, его дело.
Весь день он работал самозабвенно, хорошо ощущая, что к нему возвращаются прежняя уверенность и душевное спокойствие, утраченные после смерти Клавы; и весь день в нем возникало, словно заново открытое, чувство благодарности Нине; он мимолетно вспоминал о ее ласках, и приятно было думать, что она где-то совсем неподалеку. К концу дня он вызвал по селектору лабораторию литейного и пригласил Нину, прежде он никогда этого не делал, и если связывался с ней по телефону, то не из своего кабинета.
— Встретимся у третьей проходной, — сказал он ей, и ему было плевать, что его сейчас слушали другие.
Его радовала эта возникшая в нем раскованность — не нужно больше никаких тайн. Он встретил Нину у проходной, повел к дому, где жил. Лет двадцать назад в поселке построили десять каменных особняков возле опушки леса, особняки эти предназначались для руководящего состава завода, и среди них наиболее массивным был директорский. Когда Жарников приехал на завод, ему подготовили для жилья этот особняк, но вселяться он в него не стал, и не потому, что особняк ему не понравился, а к тому времени среди людей его поколения считалось для директора дурным вкусом селиться так вот, на отшибе, в особых условиях, и он распорядился отдать особняк детскому саду, хотя большой нужды в этом не было, в поселке к тому времени достаточно настроили детских садов, — но он был наслышан, что многие директора поступают нынче так, и сделал то же самое. Тут не было позы, просто он пошел по кем-то ранее проторенному пути, ставшем некоей нормой поведения, и, отдав распоряжение, тотчас забыл о нем. Ему выделили трехкомнатную квартиру в новом доме, они жили в ней с Клавой вдвоем, и квартира эта была для них даже велика. Когда Клавы не стало, хозяйственники подыскали ему домработницу, старуху-заику Фаину, она кормила его и прибирала в комнатах.
— Посидим у меня, — сказал Жарников Нине, когда они остановились у подъезда.
Тут же он заметил, как зябко сжались у Нины плечи.
— Может, лучше… — прошептала она.
Но он не дал ей договорить, твердо взял под руку.
— Ступай смелее.
Квартиру обставляла Клава, она не любила низких и легких современных кресел и столов на тонких ножках, считая их «хлипкими», и по ее указке хозяйственники с трудом добыли вышедшие из моды ореховые пузатые серванты, массивный стол, тяжелые стулья; Жарников в это не вмешивался, считал — не его заботы, хотя сам он с некоторых пор довольно ревниво следил за модой в одежде, старался не отстать от нее и, чтоб заказать костюм, уезжал в Свердловск.
Он оставил Нину в столовой и, попросив Фаину не тревожиться, сам накрыл на стол, добыв запасы из холодильника. Видя, как сидит Нина неловко, словно школьница, присевшая на краешек стула, вызванная в кабинет строгим завучем, он усмехнулся — уж очень это было не похоже на Нину. «Ничего, обвыкнется», — подумал он, разлил водку по рюмкам, приподнял свою, сказал:
— Ну что же, со свиданьицем.
Она тоже приподняла рюмку, хотела выпить, но не смогла.
— Я не могу, Миша, — беспомощно прошептала она, и впервые в ее глазах он увидел слезы.
— Да что ты, что с тобой? — потянулся он к ней.
— Я не могу, — прошептала она опять и повела вокруг головой, словно указывая на стены комнаты, и тогда Жарников понял, что происходит: эта худенькая женщина в светлых брючках, легкой кофточке была чужой среди этого устоявшегося, прочного уюта, устроенного рукой Клавы; тень жены Жарникова еще присутствовала здесь, она затаилась во всех углах и напоминала о себе женщине, давно ставшей близкой Жарникову, но не в этой жизни, ограниченной пространством квартиры, а в другой, более вольной и свободной. Нина чувствовала себя здесь как в мышеловке, она и сидела-то так, словно опасаясь, что сейчас кто-нибудь войдет и укажет ей на дверь, а она не сможет защититься, потому что перешла рубеж запретного. Поняв это, Жарников решил сразу взять круто.
— Ты мне нужна, — твердо сказал он. — Ты мне очень нужна. И плевать я на все остальное хотел. Быть нам вместе. И точка! — Он взял ее за руку.
Она посидела молча, потом проговорила тихо:
— Я лучше уйду.
— Нет! — резко ответил он и попытался ее обнять, но она отстранилась.
Как ни уговаривал он ее, чтоб преодолела она свою скованность, ничего не мог поделать, и тогда он сдался:
— Ладно, пойдем отсюда.
Они вышли из дому, двор был густо обсажен деревьями, за ними в вечернем воздухе перекликались ребячьи голоса; Нина постояла молча, облегченно вздохнула и растерянно улыбнулась.
— Ты меня извини, Миша… Но это как-то выше меня. Там у тебя все чужое. Я ведь тебя другим знаю.
— Выбрыки, — пробурчал он. — Стен испугалась?
— Как ты не можешь понять? — с тоской сказала она.
— Ну, а если мы поженимся?
Она испуганно взглянула на него, но этот испуг был недолгим, он быстро сменился насмешкой:
— Ну уж, так взяли и поженились!
— Так взяли и поженились. А что же нам по углам прятаться?
— Не будем об этом…
Они расстались тут же, во дворе; а ночью, проснувшись от телефонного звонка, он долго лежал и думал о том, что сказал ей: конечно же они должны пожениться. Нина близка ему, они поженятся, и все войдет в свою колею, разговоры в поселке быстро кончатся, привыкнут люди, и от него отойдут ненужные заботы; так он укреплялся в своем решении и верил — иного пути нет.
Они встретились на следующий день, она была весела и уговорила его пойти побродить по лесу: он никогда не бывал в этих местах, жил рядом, а вот в лесу у заводского пруда, где гуляли поселковые жители, не бродил; и там он ей опять сказал:
— Поженимся.
— Ты странный мужик, Миша, ты это все решил сам, а меня не спросил.
— Сейчас не только спрашиваю. Прошу.
— Но я ведь не готова к этому.
— А что тут быть готовой? Соберешь свои книжки под мышки и переедешь.
— А что я делать буду? Ты подумал?
— То же, что и все жены, — улыбнулся он.
— Слушай, Миша, — вздохнула она, — мне было с тобой хорошо. Ты знаешь… Но там у тебя… вчера… Я не знаю, как тебе объяснить. Если бы ты только понял… Не смогу через себя переступить. Это ведь все потерять, себя, свободу… Тебе ведь только кажется, что я рядом буду, а на самом деле я от тебя дальше стану…
— Ничего не могу понять.
— Не подходит мне роль директорской жены. Хочешь не хочешь, а пустота кругом. Люди косятся — кто с опаской, кто с подхалимской ухмылочкой… Не могу…
— Так что же, мне с работы уходить?
— Ну, зачем же так? — улыбнулась она. — Совсем как мальчишка.
— Да я же ведь тебя не в колбу посажу. Работай, как работала.
— Не получится.
— Ну вот что, — рассердился он, — ты сама выдумываешь сложности. А я рожден на простом. Клава была простая баба. Стирала, варила, штопала. Все могла. А ты!
Он не договорил, он успел только увидеть, как потемнели, сузились ее глаза, и она сорвалась с места, метнулась за деревья; он постоял, озадаченный, кинулся за ней, наткнулся на троих ребят, распивающих на траве поллитровку, те боязливо спрятали бутылку, поздоровались, и Жарников, досадуя на себя и на Нину, пошел из леса.
После этого дня Жарников несколько раз пытался встретиться с ней, но Нина сумела как-то этого избежать; он не понимал, что происходило, только чувствовал — обидел ее, но смысл этой обиды не был ему понятен, и Жарников раздражался: «Выкрученная все-таки женщина… Надуманные сложности!» Он раздражался, но желание видеть ее в нем усиливалось.
Потом случилось так, что он улетел на неделю в Москву по вызову министерства, а когда вернулся, Нины уже в поселке не было. В почтовом ящике нашел от нее небольшое письмецо: «Я уехала в Арсеньево, там у меня подруга, давно звала, как-то я тебе рассказывала. Я не от тебя уехала, от себя. Если ты всерьез задумаешься, то поймешь: так лучше».
После первой вспышки гнева пришло успокоение, это было странно, но оно пришло: «Может, так и лучше… Может быть», — но продержалось оно не долго, Жарников стал думать: «А все же она сильная женщина. Взяла вот так и укатила на край света. Не каждая решится… Другая бы погрозилась, погрозилась — и все… А эта…» И он думал о Нине с нежностью, и вместе с этой нежностью приходила тоска, она становилась гнетущей по ночам, и думалось: «Она вот решилась, а я хожу и канючу сам с собой. Да какой же я мужик после этого!» И так тянулись дни, пока не созрело в нем решение; оно пришло к нему внезапно, во время рыбалки, после тяжкого рабочего дня.
Теперь он торчал в аэропорту, так и не добравшись до Нины. «А зачем мне нужно это было? — думал он. — Сорвался, полетел. Да, может, она и не ждет. Может, у нее там своя жизнь, а я ворвусь в нее… Да и унизительно это было — лететь, каяться, что ли?.. Глупость — и все. Теперь торчи тут. А там — завод… Вот замминистра прилетает. Придумываем себе черт знает что, а проще надо жить. Проще».
Сейчас, шагая по мокрой дорожке мимо ельника и вспоминая все это, Жарников задумался. Где-то совсем недавно он слышал нечто подобное о простоте. Ага, да это же тот пацан Пельменщиков рассуждал, и Жарников усмехнулся: недаром ведь Николай врал, что они размышляют одинаково. Жарников все-таки вспомнил его. Года полтора назад вырвало из рольганга горячую полосу металла в прокатном цехе, а парень стоял рядом с Жарниковым, раскаленный металл, шипя и грохоча, забился, как живой, по-змеиному, на полу, прижимая Жарникова и Пельменщикова к барьеру, грозя накрыть их; парень обезумел, наверное, ему пришла в голову мысль, что он сможет перескочить через полосу, он было рванулся, ослепленный, вперед, но Жарников сумел прижать его к барьеру, — не случись этого, сгорел бы парень. «Я, можно сказать, вам обязан, Михаил Степанович». Дурак. Если посчитать, кто кому и сколько обязан, то человеческой жизни не хватит на расплату.