На трассе — непогода — страница 27 из 69

Он пододвинул ей стул, но она продолжала стоять, разглядывала его лицо, немножко щурилась при этом, потому что была близорука, хотя и не носила очков, но от этого взгляд ее становился таким, будто она целилась.

— А ты мало изменился, даже ни одного седого волосика. Наверное, тебе не верят, что ты профессор?

— А я скрываю, — попытался он отшутиться, ему было неловко, что она так смотрит, — в комнате сидят Петр и Жарников.

— Ну вот что, — неожиданно сказал Ростовцев. — Не хотите ли, Михаил Степанович, клинику посмотреть? Может быть, пригодится вам. Наверное, ведь и заводская больница есть.

— Охотно, — тотчас отозвался Жарников.

Они шумно двинули стульями и прошли мимо Маши и Танцырева так, словно обогнули запретную зону, где надо было соблюдать осторожность; сухость Петра была подчеркнута, словно он и на самом деле отлучался по делам, а не оставлял Машу наедине с ее бывшим мужем.

Танцырев дождался, когда закрылась дверь кабинета, и снова взглянул на Машу, ему захотелось сказать-ей: «Ну, здравствуй!», словно только с этого мгновения началось их свидание; он неожиданно почувствовал к ней нежность, четыре года он ее не видел, и вот теперь она была перед ним, первая его жена, женщина, которую он знал всю, а теперь ставшая чужой.

— Ты стала совсем красивой, — сказал он тихо.

— Научился, — улыбнулась она. — Раньше ты не умел так говорить. Она тебя научила?

— Ревнуешь? — ласково усмехнулся он.

— А ты как думал! Я ведь, ее никогда не видела. Кажется, ее зовут Неля? И еще я знаю — она биолог. Видишь, сколько у меня сведений. Вполне достаточно, чтобы ревновать.

— Ты ведь любишь своего Ростовцева.

— А это не мешает. Ведь ты был первым мужчиной, о котором я заботилась.

— Значит, все-таки вспоминаешь?

— Конечно.

— А тот наш последний год вспоминаешь?

— Ты дурачок. В тот год ты мне больше всего и нравился, потому что был сильным и злым, как черт. Настоящим мужчиной, а не безразличным олухом, как раньше.

— Но ведь ты не осталась.

— Сам прогнал. Если бы очень захотел, именно тогда бы я и осталась.

Ему нравилось в ней сейчас все: и как она смотрела, и как говорила, черты лица Маши, прежде лишь изредка возникавшие в воспоминаниях и потому постепенно стиравшиеся в памяти, теперь казались ему близкими и дорогими, он с наслаждением любовался ею.

— Все-таки я ни черта не понимаю в женщинах.

— А что, ты и в ней ошибся? — лукаво спросила она. — Нет, нет, я вовсе не хочу знать, как тебе с ней живется. Ты уедешь, а я буду об этом думать, мне это сейчас ни к чему.

— Не надо тебе об этом думать, — согласился он. — Петр мне сказал: у каждого из нас своя семья.

— Он, как всегда, прав. У нас семья. Растет сын.

— Сын?.. Но Петр ничего…

— Ему два года. Очень славный мальчуган.

Когда она это сказала, он сразу ощутил обиду. Это была странная обида, в нее вплелась мгновенно возникшая тоска о необратимо ушедшем и ощущение обмана, будто его обошли в очень сокровенном, отняв давно жившую в нем мечту; и как только возникла эта обида, ему захотелось жалости, он тут же понял — эту жалость дать может только стоящая перед ним женщина.

— Сын… Это хорошо, — тихо сказал он.

— А у тебя еще нет детей? — спросила она.

— У меня еще нет.

Она взглянула на него и сразу же заспешила.

— Ну вот, — вздохнула она. — Мне пора, ждут больные. Хорошо, что я тебя повидала.

Она торопилась убежать от него, и он не мог ее остановить. Маша быстро отвернулась, пошла к дверям: Танцыреву показалось, что плечи у нее вздрогнули, он хотел ее окликнуть, но она сама остановилась, повернулась и, видимо справившись с собой, насмешливо посмотрела на него:

— Может быть, ты все-таки поцелуешь меня на прощание?


В аэропорт их вез Ростовцев на своей «Волге»; едва выехали из города, как увидели — туман исчез с дороги, на нее упал косой луч солнца.

— Ну вот, — обрадованно сказал Танцырев, — кажется, есть шанс улететь.

Жарников напряженно смотрел в небо, сразу же стал прикидывать: если удастся сегодня вылететь, то, пожалуй, он сможет точно попасть к приезду Кирилла Максимовича. Видимо, Спешнев все подготовил, и тогда Жарников сам покажет завод заместителю министра. Так и неясно до сих пор, зачем он едет, тут все может быть: и особый заказ, вроде той трансформаторной стали на заводе, где директорствовал Околичный, тогда ведь тоже все произошло внезапно, из-за политической конъюнктуры: зарубежные поставщики отказали в этой стали, пришлось срочно создавать свою; может быть, заводу дадут иной профиль, а может быть, все дело в нем, в Жарникове, есть смысл куда-нибудь его перебросить, ведь все-таки при нем завод отлично справлялся с программой, и Кирилл Максимович решил на месте ознакомиться с его работой; конечно же все может быть, и Жарников должен находиться на заводе.

«Надо бы лететь, надо бы…» — думал он, в то же время рядом с этой четкой, трезвой мыслью возникала и другая, туманная, неясная, точившая изнутри: слишком незавершенной была его поездка. «Да как же ее завершишь?» — раздраженно отвечал он себе и, чтоб отделаться от этого, начинал думать снова о заводе. Было ведь о чем подумать. Завод не только цехи, это и поселок, столовые, Дом культуры, дом отдыха, ясли и больница… Конечно же и больница. Хорошо, что он посмотрел сегодня, как все устроено у Ростовцева. Было на что посмотреть, в свою-то заводскую больницу он заглядывал раза три, не больше. Помнится, главврач жаловался — оборудование у них старое, да и мало его, просил денег, а он отвечал, скупясь: «Все деньги просят, все мало. С деньгами каждый дурак комфорт устроит, а вы попробуйте поэкономней да повыше качеством. Внутренние ресурсы ищите». Глупости говорил, потому что думал тогда о цехах, а не о больнице, а там людей лечат… Вон они лежат у Ростовцева в палате — крохотные девочки и мальчики, еще и в школу не начали ходить, а уж негодное сердце, и эти вот ребята, врачи, делают из них здоровых людей. И получают ведь мало, у них в заводской больнице даже главный имеет ставку ниже сталевара или прокатчика, а ведь шесть лет учился да годы практиковал…

«От одной природы сколько горя, а мы еще друг дружке добавляем». Когда он обходил с Ростовцевым палаты, то за ним потянулось воспоминание детства, все эти больные, лежащие на кроватях, игравшие в шахматы в столовой, напоминали ему других, искалеченных людей — безногих и безруких, с рваными шрамами на груди и животах. В субботу в поселковой бане, когда был мужской день, он со страхом разглядывал этих людей, изувеченных войной, той самой войной, откуда не вернулся его отец. От взгляда на эти увечья во всем теле возникала боль. Сейчас все меньше и меньше остается людей, отмеченных ранами войны, они уходят из жизни, уходят все равно преждевременно, всю жизнь промаявшись от задевшего их куска металла. А ведь были такие дни, когда они жили не думая, не гадая, что придется идти на поле сражения, все бросить, сменить нормальную жизнь со своими житейскими заботами во имя того, что зовется долгом, и жить в грязи, землянках, бежать на пулеметы и пули. Не думали, не гадали, а пришлось. Кто же может поручиться, что и Жарникову еще не придется? Ведь не стар.

Машина подъезжала к аэропорту. Жарников увидел площадь, по ней двигались торопливо люди, тащили чемоданы и рюкзаки; в парке за деревьями несколько парней сворачивали туристские палатки. «Значит, скоро лететь, — подумал Жарников, и тут же у него тоскливо, невыносимо тоскливо заныло сердце: — Куда… Куда лететь?» Еще не успела затормозить машина, как он понял, что в нем давно зрело решение и он только не в силах был признаться себе в этом, но оно созрело, и ему от него не отделаться. «Не могу я, такой вот, прилететь домой. Хоть тресни, не могу…» Он знал себя, знал — замучают по ночам Нинины глаза, все равно наступит срок, он не выдержит и снова помчится к ней, так зачем же откладывать этот срок? «Приеду к Нине, — думал он, — выложу все начистоту, не можем мы врозь. Когда она будет рядом, тогда и сумею понять ее… Да, может, и не нужно понимать друг дружку до конца. А завод? Спешнев покажет завод Кириллу Максимовичу. Потом вернусь, все расскажу по чести, пусть судят, должны же люди понимать такое, а если не поймут, для них же хуже, не для меня…»

— Прибыли, — сказал Ростовцев и остановил машину.

Жарников вышел, взглянул в небо и почувствовал легкость на душе. «Точка! — радостно подумал он. — Лечу к Нине, пусть хоть земля о небо стукнется…»

12

Ушли туманы — остатки разбившегося тайфуна «Клара», — с бетонных дорожек взлетали самолеты, оглашая торжествующим ревом пространство: редели длинные очереди у багажных стоек, разрушались маленькие сообщества людей, созданные по воле случая на перекрестке воздушных дорог…

Ростовцев, как только объявили посадку, сбегал к какому-то начальству и сумел посадить Танцырева в первый же самолет, отправляющийся рейсом на Москву. Все-таки есть нечто отличное в положении таких врачей, как Петр, от столичных: его действительно знает, наверное, полгорода, вся его жизнь проходит на глазах; больных, которых он оперировал, или их родных он может запросто встретить, прогуливаясь по улице.

Размышлять об этом, сидя в кресле, было приятно. Он смотрел в ослепительную синеву неба, открывавшуюся над волнистым снеговым простором облаков. К Танцыреву пришло чувство освобождения, словно он вырвался из круга некоей побочной жизни, начавшей его засасывать; теперь же впереди открывались привычные ему будни, по которым он начал тосковать, — ведь в какой-то момент показалось: отход в сторону может длиться чуть ли не вечно, и он так и не вернется к своему, настоящему. Прежде он и не предполагал, что может так тосковать по клинике, помощникам и дому, — да, именно по дому: все-таки там было его убежище, где можно отойти от тяжелой работы и где ждала его Неля. Он знал — сейчас она волнуется, не раз звонила в клинику, чтобы проверить, есть ли от него вести; даже представил, как она говорила по телефону холодноватым голосом, — за годы жизни с ним научилась скрывать свои чувства.