На трассе — непогода — страница 29 из 69

повернуться многими гранями и лучи света, отражаясь от них, высветят не одну человеческую жизнь, и тогда уж важны будут не только имена, а более всего иного — суть факта и ее устремленность.

Не всегда нам дано проследить изначальность того, чем живем мы сегодня, и когда склоняешься к любимой в первом поцелуе, то вряд ли встанет перед тобой тень прадеда, скачущего в глухой ночи по дороге, где за каждым изгибом таится пуля в стволе, скачущего, чтоб только заглянуть в глаза той, без которой не был бы возможен твой первый поцелуй сегодня, как не был бы возможен ты сам; но если оглянуться… Мне это удалось. И я думаю теперь: удайся это каждому, то, наверное, ни у кого бы не было сомнений, как бесконечны и непрерывны человеческие судьбы и как много каждый несет с собой из того, что содеяно теми, кто был до нас, — это не бремя, это — движение, единство потока, и в этом потоке всего лишь мелкая капля — моя история, но без нее не было бы меня, а стало быть, и того, что я теперь знаю…

Мы, видимо, редко задумываемся над совпадениями, хотя поджидают они нас на каждом шагу, и я бы, наверное, не заметил, что сегодня стоит такой же день, как три года назад, когда все началось, если бы не взглянул за окно, за которым слышался рокот бульдозера, сгребающего бревна, щепье и мусор разрушенного дома. Я один в квартире, сижу у себя в комнате, а на дворе серый день поздней осени, листья с деревьев облетели, трава на газонах убита ранними морозами, и среди этого блеклого однообразия ярко и сочно полыхает огромный костер — это сжигают у нас в Останкине остатки бараков, и в открытую форточку доносится в комнату запах дыма.

Вот так же пахло три года назад на Арбате. Дворники жгли мусор, чтобы дворы легли под снег очищенными от всякой дряни. Мы шли компанией, и нам было весело. Это был наш первый рабочий день в лаборатории НИИ. Хотя мы знали еще до защиты диплома, что попадем туда, все же до этого дня все было в области ожидания, а теперь мы с полным правом могли назвать себя «инженерами», — во всяком случае, так было записано в наших пропусках.

Чтобы отметить первый рабочий день, и было решено собраться у одного из наших приятелей на квартире.

Мы шли по проспекту Калинина в «Новоарбатский», чтобы закупить там все нужное для вечеринки; был час пик, и во всю ширину тротуара двигались друг против друга два могучих людских потока, здесь не ощущалось серости осеннего дня, в огромных стеклах витрин отражалось многоцветье людских одежд, тяжелый шум властвовал над улицей: шелест шагов о сухой асфальт, голоса, рокот моторов — все это, смешиваясь, давило на барабанные перепонки, и казалось — на какое-то время наступила странная глухота, ни один из звуковых сигналов не воспринимался отдельно, и весь этот шум был как бы не внешним, а поселялся внутри тебя. Но это нисколько не смущало Алика, он уже завелся в споре, то и дело вскидывал вверх окладистую пегую бороду в бурых подпалинах, по ней рассыпались табачные крошки; картофелевидный нос его был сиз, потому что Алик то и дело по своей нервной привычке потирал его перчаткой; он орал в полную силу, и Тоня отвечала ему, держа меня под руку так, словно я был некиим подвижным предметом, служащим ей для опоры; эти двое сейчас никого и ничего не замечали, подверженные маниакальному отчуждению спорщиков.

— Конформизм, — кричал Алик, — это прежде всего утрата чувства долга! Страх, покорность, подверженность моде — это только производные…

А Тоня выкрикивала свое: о каких-то комплексах, о неполноценности, которая заставляет человека стремиться к единообразию, стараться быть не хуже других… Если бы этот спор затеяли они сейчас, я бы, пожалуй, вмешался, я бы многое им мог порассказать, но тогда я не был готов к таким разговорам, и мне просто сделалось скучно…

Когда мы вырвались из гастронома и остановились у бровки тротуара в надежде поймать такси, Тоня и Алик снова вцепились друг в друга. В это-то время к нам и подскочила Вера в «москвиче», как она сама говорила, «цвета белой ночи». Она затормозила рядом, и я не удивился, зная ее способность возникать самым неожиданным способом.

— Эрик, я тебя ищу. Садись! — крикнула она.

Я указал ей на Алика и Тоню.

— Все знаю, — сказала Вера. — Я заезжала к тебе на работу. Потом подвезу вас, а сейчас садись, мне надо сказать тебе два слова.

Я сел рядом с Верой и заметил — она взволнованна, хотя и пытается не показать этого, вынула из сумочки сигареты, закурила. Вера была всего на три года меня старше, но казалась еще взрослей, никогда мне не удавалось поговорить с ней на равных, все равно, о чем бы мы ни беседовали, оставалось ощущение — она знает нечто большее, чем высказала. Вера была статной женщиной, именно стать ощущалась в ее прямой походке, и в том, как она держит голову на высокой шее, и даже как говорит. Лицо ее было лишено резких, грубых форм, и во взгляде ее серых глаз, да и во всем ее облике, в этой розовой, здоровой окраске щек было всегда нечто неистребимо женственное, даже праздничное.

— Что случилось? — спросил я.

Она выпустила струйку дыма и тут же разогнала ее рукой, словно этот дым мог помешать ей ответить.

— Знаешь, Эрик, — внезапно сказала она одеревеневшим голосом, словно усилием воли постаралась лишить его разнообразных звуковых оттенков, и голос ее стал похож на дикторский, которым читают официальные документы по радио, — завтра мы с Юрием Сергеевичем идем в загс.

Откровенно говоря, я давно догадывался, что к этому клонится дело, хотя и не верил: после смерти мамы прошло не более года, и отец не мог ее забыть, даже если бы хотел, — они прожили двадцать семь лет, прожили хорошо, точнее сказать — на редкость хорошо.

— Ну что же, поздравляю, — сказал я.

Наверное, в голосе моем прозвучала обида, она и на самом деле возникла во мне: ведь я знал, что в загсе так быстро не решаются дела — сегодня подали заявление, а завтра иди расписывайся, там надо постоять на очереди месяц-два, а это значит, что Вера и отец все решили давно и только сейчас собрались меня оповестить.

Она заглянула мне в глаза и спросила:

— Ты против, Эрик?

— Нет, — ответил я, — это ваше дело.

Теперь она посмотрела на меня с жалостью.

— Речь идет о твоем отце, — сказала она строго, — и тебе не может быть безразлично.

Вот тут-то я и сказал:

— У меня был другой отец.

— И кто же? — механически, не придавая значения вопросу, спросила она.

— Отто Штольц, оберст-лейтенант вермахта.

— Ты хотел сказать: обер-лейтенант?

— Я сказал правильно. Оберст-лейтенант — это по-нашему подполковник.

— А на меньший чин ты не согласен?

Конечно же она решила, что это шутка… Но как только я все это сказал, то сразу почувствовал страх; сейчас, по прошествии времени, я смогу его объяснить, потому что потом не раз вспоминал ощущение мгновенного, сковывающего озноба, словно все, что было позади меня и впереди, обвалилось и я очутился на крохотном острове, — наверное, нечто близкое испытывают фанатики, когда под давлением обстоятельств отрекаются от истин, в которые уверовали, и сразу ощущают полную пустоту вокруг себя.

— Эрик, — сказала Вера, — мне надоели твои идиотские шутки.

Я бы мог еще свернуть в сторону, но ведь рано или поздно Вера все бы узнала, а вообще-то об этом ей должен был сказать отец, раз уж они решили пожениться.

— Это не шутка, — сказал я, — это правда. Поезжай к отцу, и он тебе подтвердит все, что я сказал.

— Похоже на пошлую мелодрамку с детективчиком, — улыбнулась Вера, видимо решив, что со мной ничего не поделаешь и придется принять эту игру.

— Я покажу тебе фотографии Отто Штольца и кое-какие документы. Может быть, тогда ты отнесешься ко всему всерьез. А теперь — все! Теперь мне надо ехать. — И я отворил дверцу машины и позвал своих.

Тоня продолжала спорить и стряхивала ладошкой табачные крошки с бороды Алика, как механически стряхивают пыль с лацкана пиджака; Алик не замечал этого и кричал. Он уже привлек аудиторию: две девушки и парень слушали его, как это случается в картинных галереях, когда два знатока затевают спор вокруг полотна и тут же собираются любопытные.

Не знаю, может быть, в памяти моей наслоились впечатления последующих месяцев, но сейчас мне кажется, что в то мгновение, когда я звал Тоню и Алика к машине, мне удалось представить некую обобщенную картину: прозрачность осеннего дня, взбудораженное движение густой толпы, мчащиеся машины и я, возникший над всем этим, словно остановившийся в полете над пространством улицы и сумевший перекричать все шумы: «Мой отец — Отто Штольц!»; движение продолжалось, никто не обратил внимания на крик, никто в него не поверил, не охнул, не вздрогнул… То, о чем я сказал Вере, давно осталось в детстве; в уральском поселке — там никому ничего не надо было доказывать, там знал об этом каждый мальчишка, — но все отсеклось с той поры, как мы переехали в Москву; здесь никто не знал этой истории — ни новые друзья отца, ни мои товарищи, сначала по школе, потом по институту, хотя я и не делал из этого тайны, просто все улеглось само собой, и когда я получал паспорт, у меня не было и малейших сомнений, что в него нужно вписать: отчество — Юрьевич, фамилию — Сидоров. Столько лет история моего рождения была предана забвению, но сейчас я должен был, обязан был открыться моей новой мачехе, и не моя вина, что она ничего не поняла сразу.

Мы мчали в Тропарево. Возможно, во время этой езды и шли какие-то разговоры, но мне казалось, что в салоне машины, отгороженном от улицы плотно закрытыми стеклами, властвовал только один ноющий звук, похожий на тот, что издают летящие снаряды, и все вибрировало, подчиняясь ему, и во мне самом билась, пульсируя, тягучая боль, она возникла сигналом из далекого прошлого… Мы въехали во двор, остановились у длинного, построенного буквой «зет» дома.

— Надеюсь, завтра ты с нами, — сказала Вера. — У нас не будет свадьбы, мы просто посидим небольшой компанией.

Тут я улыбнулся. В конце-то концов, подумал я, у них действительно праздник, и если откровенно признаться, то в душе я рад, что они поженятся.