Штольц слушал с напряжением: он не раз сталкивался с подобными размышлениями в Дрездене, слышал нечто близкое этому по радио, и то, что Рабе повторял кем-то ранее обдуманное, не удивляло; возможно даже, Рабе пришел к этим мыслям своим путем или убедил себя в том, что пока только ему открылась истина и благодаря ей он обрел свою жизненную цель, умело втиснув ее в должностные рамки. Штольца раздражало сейчас другое — этот оберштурмфюрер пытается говорить с ним высокомерно-нравоучительным тоном. «Господи, — подумал Штольц, — зачем я должен это слушать? Ведь этот Рабе никогда не поймет, что он не способен отыскать ни одной свежей мысли, но всегда будет внушать необходимость размышлений». И все же, слушая Рабе, Штольц поймал себя на том, что раза два одобрительно кивнул головой, словно соглашаясь с его словами.
Они подошли к концу улочки, на углу ее стоял наполовину разрушенный дом, окна его были выбиты вместе с рамами, стены покрыты пулевыми щербинами.
По всей видимости, Штольцу и Рабе предстояло свернуть за угол, и Штольц еще раз кинул взгляд за колючую проволоку. Там, возле длинного, похожего на барак дома, старик тянул за веревку санки, на которые поставлена была бочка, вода выплескивалась наружу и стекала по оледенелым клепкам; позади санок, придерживая бочку, шла девушка в грязной стеганке, она вяло повернула голову, обмотанную серым платком, в сторону Штольца, и он невольно приостановился — таким пронзительно знакомым показалось ему лицо девушки, оно медленно плыло за колючей проволокой, но вот старик дернул за веревку, бочка вздрогнула, и девушка, ухватившись за нее, отвернулась. «Кто же это?» — подумал Штольц, но тут же усмехнулся над собой: болтовня шефа, что здесь возможна встреча с земляком, запала ему в голову, исподволь точила воображение; теперь, стоило взглянуть на первую попавшуюся девушку, и… В это время та, что шла за бочкой, снова оглянулась, на этот раз платок сполз ей на затылок и обнажились вьющиеся каштановые волосы с золотистым отливом. Они словно озарили это худощавое лицо особым светом: сквозь усталость и равнодушие проступила безжалостно ослепительная красота. Штольц вздрогнул, остановился. «Что это? — с тревогой прислушался он к себе: уж очень внезапен был этот эмоциональный сигнал. — Что это?..» Но додумать он не успел и вскрикнул от удара, который пришелся ему по ноющему колену, и тут же ощутил, как полилась влага за сапог. Штольц резко повернулся и увидел перед собой высокую, с перекошенным от ужаса лицом женщину, ведро выпало из ее рук, и вода во второй раз окатила Штольца.
— О, черт! — воскликнул он от боли в коленке.
Женщина метнулась в сторону и неожиданно с необычайной ловкостью, как длинная кошка, прыгнула в провал окна разрушенного дома. Это произошло так быстро, что охранники шефа не успели опомниться, а когда вскинули автоматы, в глубине дома грохнуло, хлопнула дверь, и лишь после этого они дали очереди.
— Прекратите! — прикрикнул Штольц и в досаде оттолкнул ногой ведро, оно, гремя, покатилось на проезжую часть.
Штольц, морщась, потер ушибленное место.
Горела лампа под зеленым абажуром, слышно было, как за плотными шторами тонко звенят оконные стекла от порывов морозного ветра. Штольц сидел на диване, укутав колени пледом; читать он не мог; все впечатления дня отступили, осталось только это лицо, плывущее за колючей проволокой. Кажется, он вспомнил, где видел его. Это была картина Хосе Рибера, перед которой стоял он множество раз в Цвингере, в галерее старых мастеров, он любил там многое, но эта входила в особый список его любимцев. Это — «Святая Инеса и ангел». Бывало, он любовался часами этой молодой коленопреклоненной женщиной; она стояла на каменных плитах пола, какими мостили в древности улицы и дворы, волосы ниспадали на эти плиты, закрывая ее тело, и оставались обнаженными только рука, шея и босая нога; волосы эти были темно-каштановыми, и только в одном месте, на правом плече, куда падал рассеянный свет, поддержанный отсветом белого покрывала, они золотились, струясь, как слабый ручеек надежды; на чистом лице Инесы неподвижны были маленькие пухлые губы, отмеченные чувственностью, но она была сокрыта в них, как тайна, о которой лишь можно было догадываться; большие карие глаза обращены к небу, в них не было ни зова о помощи, ни мольбы, словно женщина эта ждала не участия, а вознесения, и бледно-коричневый свет вокруг нее, смешиваясь с туманной зеленью, отступал от всей фигуры, словно желая оттенить, что смерть еще не пришла, она витает рядом, но еще не способна сгустить свою тьму. Штольц слышал, что натурщицей для Хосе Рибера служила его дочь, он не знал точно, правда это или нет, но был склонен верить в это — с такой целомудренной бережностью написать женщину мог только отец или же человек, боготворящий в ней каждый изгиб тела.
Штольц отчетливо вспомнил картину: это не представляло для него труда, он помнил в ней все — и ангела в углу, держащего край покрывала, и провал темного люка в тюремном полу, и каждый из тонких пальцев Инесы; было время, когда он открывал в этой картине при новом взгляде нечто неувиденное им ранее, но потом она сложилась в единое цельное и завершенное, все детали объединились, и ничто не могло прибавиться к законченности облика.
Да, девушка за колючей проволокой была удивительно похожа на ту, что написал триста лет назад живший в Венеции испанский мастер Хосе Рибера, — те же каштановые волосы, курчавясь, выбивались из-под платка, такие же глаза, обращенные к небу, и все же, когда Штольц вспомнил эту картину, не пришло успокоение, какое приходит, когда мучающий пробел в памяти внезапно восполняется, назойливый сигнал будоражил мозг: «Это близко, это близко, но не то», и сигнал этот направлял его дальше от Дрездена, туда, к Эйзенаху; что-то должно было связываться именно там с этой девушкой. «Но ей же не больше девятнадцати лет, а я покинул Эйзенах четыре года назад, и если она еврейка… Не могло же у меня быть пятнадцатилетних знакомых». И он снова — в какой уж раз — пытался убедить себя, что все это лишь следствия его воспаленного за последние дни воображения, но и это не приносило покоя.
Так он сидел долго, мучась, пока в дверь не постучали; он не успел подняться с дивана, как вошел Рабе, он был теперь без шинели и фуражки. Штольц обнаружил, что в мундире оберштурмфюрер выглядит не таким хилым и нос, на который было насажено пенсне, не выпирает столь интенсивно, видимо, потому, что голова шефа шишковидна, и это придавало свою пропорциональную законченность его наружности, тем более что редкие светлые волосы не поднимались над головой, а плотно прилегали к черепу, словно были приклеены. Шеф улыбался.
— Прошу прощения за вторжение, — сказал он. — Наслышан, что вы домосед-одиночка, и подумал: вы просто не успели обзавестись добрыми знакомыми. Если не возражаете… — Он пододвинул к себе стул и сел. — А в этом городе, если ограничить себя только работой и домом, можно сойти с ума.
Рабе огляделся и вздохнул.
— Да, о вас не очень позаботились. Можно было бы найти кое-что и поприличней даже в этом доме. Ну, ничего, дело поправимое.
— Благодарю вас, но меня вполне устраивает.
Рабе снова улыбнулся.
— Знаете, Штольц, давайте без церемоний. Мы ведь с вами ровесники. Честно говоря, я заглянул к вам с одной целью — вытащить отсюда. Вы мне сегодня понравились, с вами можно потолковать, а я ценю такие вещи. Тут, не так далеко, в гостинице, довольно приличный ресторан типа варьете. Немецкая кухня, музыка, девочки с недурными голосами. Может, двинем, Штольц?
— Мне бы не хотелось, — ответил он и тут же подумал, что шеф может принять его ответ за чопорность, и поспешил объяснить: — Я не очень люблю многолюдье. Но если вы не возражаете, мы бы могли посидеть здесь. Я кое-что привез с собой, довольно редкое в наши дни.
— Ну что ж, начнем с этого, — согласился Рабе.
Вызывать шофера Ганса, чтобы он накрыл стол, Штольцу не хотелось, и он решил сделать все сам, быстро расстелил белую скатерть, поставил рюмки, тарелки; вскрыть итальянские сардины и банки с гусиным паштетом было делом нескольких минут.
— Есть натуральное рейнское, настоящий «Ниерштейнер» — редкость даже в прежние времена.
— Покажите-ка. — Рабе взял бутылку, оглядел серебряную наклейку с малиновой окантовкой. — Вы, Штольц, хорошо разбираетесь в винах?
— Не очень. Правда, этому учил меня отец.
— Всегда завидовал таким людям, — вздохнул Рабе. — Наверное, тут есть своя вкусовая музыка, и жаль, что она доступна не каждому. Чтобы в этом разбираться, — похлопал он по бутылке, — надо всю жизнь вкусно и приятно есть. Мне не удалось. И я просто люблю, чтоб было крепко.
— Есть бутылка «Мартеля», — поспешил обрадовать его Штольц.
— Вот это чудесно! Хороший коньяк — это уж другое дело.
Когда Штольц раскупорил бутылку и они сели за стол, Рабе поднял свою рюмку, прищурился на верхний ее ободок, словно раздумывая, стоит ли еще пить этот коньяк; Штольц заметил, что у него большие, словно расплющенные ладони, они не вязались с узкоплечим телом, под ногтем большого пальца чернело пятно, какое остается пожизненно от сильного удара.
— Ну, так что же, Штольц, — сказал Рабе, — выпьем за знакомство. — И, не ожидая ответа, решительно опрокинул рюмку в рот; он вытянул вперед губы, задержав коньяк в полости рта, и тут же удовлетворенно почмокал: — Да-а-а, превосходный «Мартель». — Он закусил сардиной, глаза его за стеклами пенсне повлажнели. — Знаешь, Отто, — расслабленно произнес он, — с некоторых пор я стал ценить хороший стол. Ведь если говорить правду, то бо́льшую часть своей жизни я питался дрянью. Ты вряд ли это поймешь, Отто.
Рабе, видимо, был из тех, кто после первой же выпитой совместно рюмки считал, что собутыльник немедленно превратился в старинного приятеля и потому с ним следует вести беседу в добродушно-фамильярном тоне; Штольц внутренне был готов к этому и даже обрадовался, когда Рабе перешел на такой тон, потому что предугадал его.
— Почему же? — возразил Штольц. — И у меня не все гладко.