— Да, но не так, как у меня, — почти радостно воскликнул Рабе. — Ты знаешь, я впервые поел досыта двенадцать лет назад, когда уж мне было за тридцать. Я даже отлично помню тот день, когда почувствовал, что наконец-то сыт. Что бы ты там ни говорил, но тебя не били так по загривку все эти инфляции, безработицы, кризисы. Да и серьезно понять нужду рабочего ты не можешь.
— Это не так, — покачал головой Штольц, — вся моя жизнь связана с заводом.
— Вот! — вскричал Рабе и приподнял палец. — Связана… А я был за бортом, я подметал улицы, таскал ящики с дерьмом, хотя и имел отличную квалификацию слесаря. Ты мог заработать больше или меньше, а я часто не имел ничего. И никто мне не мог помочь — ни вшивые профсоюзы, ни различные кассы взаимопомощи, ни трепачи социалисты. Никто! Но однажды я сделал правильный выбор, и все стало иначе. Все, черт возьми! И теперь уж это навсегда. — Он сам взял бутылку, наполнил рюмки и, как прежде, приподнял свою, щурясь на верхний ободок. — Мы должны долго жить, Отто, — проникновенно произнес он. — Мы это заслужили. Пусть у нас трудная работа, но все-таки это большая работа, и мы должны ее закончить, чтобы наши дети, и внуки, и правнуки не могли узнать даже капли того, чего хлебнули мы. Нам еще тоже нужно пожить, и если есть в мире справедливость, смерть еще долго должна обходить нас. Давай выпьем за это.
Он опрокинул в рот рюмку и тут же вынул сигареты; Штольц пододвинул к нему ящичек с сигарами, но Рабе отмахнулся, улыбнувшись.
— В этом я не изменяю старым привычкам. — Он встал и прошелся по комнате.
Штольцу стало скучно: теперь он твердо знал, что вынужден будет весь этот вечер выслушивать длинные тосты, которые, может быть, и нужны на сборище гуляк, но неприятны в беседе двоих; Рабе постоял у письменного стола, потом приподнялся на носки и так, проскрипев сапогами, внезапно сказал нараспев:
— «Все станет вновь великим и могучим. Деревья снова вознесутся к тучам, к возделанным полям прольются воды, и будут снова по тенистым кручам свободные селиться скотоводы».
— Рильке? — искренне удивился Штольц.
— Я же сказал: мы одного поколения, Штольц. А ведь он был нашим кумиром… Как там дальше, подскажи, если помнишь.
Штольц помнил и, прикрыв глаза, прочел:
— «Церквей не будет, бога задавивших, его оплакавших и затравивших, чтоб он, как зверь израненный, затих. Дома откроются как можно шире, и жертвенность опять родится в мире, в твоих поступках и делах моих».
— Вот-вот! — радостно вскричал Рабе. — А дальше как прекрасно: «С потусторонним больше не играя и смерть не выставляя напоказ, служа земному, о земном мечтая, достойно встретим свой последний час». Это прекрасно, Отто! Это потрясающие стихи, и такая отличная немецкая речь. Когда-то я плакал, когда читал их. Сразу захотелось еще выпить.
Он взял рюмку и, перевернув стул спинкой вперед, сел, оседлав его. Штольц был потрясен, но не чтением стихов; тот сигнал памяти, что мучил его, когда он сидел один на диване, возник снова, и на этот раз более отчетливо. Этот Рабе невольно, сам того не зная, вернул Штольца в Эйзенах — вот так они собирались в молодости с приятелями в его комнате, пили вино, читали Рильке и других поэтов, которых любили. И как только Штольц это вспомнил, ему увиделась улица Эйзенаха, тротуар, выложенный каменными плитками, три рябины на углу, и мелькнуло видение девочки в белом платье. Что это?
— Ты, Отто, когда-нибудь думал о смерти? — прочувственно сказал Рабе. — Наверное, думал. Все мы о ней думаем, только каждый по-своему. Я давно уж пришел к мысли, что смерть сама по себе прекрасна, потому что жизнь утверждается только через нее. Мы не прожили бы и дня, если бы не пользовались ею как благом: она валит деревья, чтобы дать нам тепло, она бьет по черепу животных, чтобы мы могли есть, она дает нам одежду, хлеб, питье и освобождает земное пространство от тех, кто недостоин, во имя тех, кто достоин. Смерть — великое оружие жизни, Отто…
Он, видимо, не на шутку увлекся, слова лились у него гладко, но Штольц больше не слушал его; мелькнувшая перед его мысленным взором девочка в белом платье и та, что проплыла за колючей проволокой, толкая ведро с водой, поставленное на сани, соединились в одно лицо.
— Эльза, — удивленно прошептал он. Но разве это могло быть?..
Они были соседями — семья Куперманов, всего три дома разделяли их. Штольц бывал у них не раз, сидел в гостиной, где на высокой деревянной подставке стоял рвущийся с пьедестала серебряный кентавр с развевающимися женскими волосами, — такие же кентавры, но в десять раз уменьшенные, ставились на радиатор автомобилей марки «Дикси», на этом же, что стоял в гостиной, была дарственная надпись дирекции фирмы в память о долголетней и безупречной службе мастера Купермана. Старик был могуч. Штольц чувствовал иногда в полном смысле этого слова священный трепет перед ним; старик не только в совершенстве знал моторы, он был одним из их создателей, чародей, всегда находящий удивительные решения. Старик был учителем Штольца, и все, что знал всерьез Отто, он перенял от Купермана, хотя и понимал, что не дорос еще до его высот знаний. Штольц, как и многие другие, кто связан был со стариком, горевали до отчаяния, когда, спустя уж год после «Хрустальной ночи», старик исчез. Но никто ничего не мог поделать, как не могли музыканты Эйзенаха заступиться за Баха, чей памятник был убран с рыночной площади возле кирхи Святого Георгия, чтобы он не мешал собраниям нацистов. Никто ничего не мог. Старик исчез, но Эльза и младшая сестра ее еще жили в городе. Ему нравилась эта девочка, стройность ее фигуры с едва намеченной грудью под белым платьем и скорбная кротость в глазах. Марта невзлюбила ее, по каким причинам — Отто понять не мог, и когда он пытался тайно от всех помочь дочерям Купермана деньгами, — возможно, это же делали и другие ученики старика, — Марта словно интуитивно это чувствовала и именно в этот день поносила девочку почем зря. У жен свое, необъяснимое чутье. Но Макс, его сын Макс, словно понимая отца, был благосклонен к Эльзе, и если бы не эти времена…
«Эльза», — внутренне прошептал он. Но как же могла она попасть сюда? Неужто Рабе сказал правду, что там, за колючей проволокой, есть и те, кого доставили из Тюрингии, чтобы именно на этой земле, а не на родине, подошли они к своему смертному часу?.. «Святая Инеса»… Как же раньше он не видел этого поразительного сходства? Впрочем, в Дрездене он жил позднее, когда уж началась война. Чудовищно поразительное сходство, словно она сошла с картины Хосе Рибера, а может быть, триста лет назад испанец силой провидения угадал, что на земле, пройдя через века, объявится его творение во плоти… Нелепая мысль. Но если это Эльза… Голос Рабе ворвался в сознание:
— Их важно приучить к мысли, что смерть наивысшее благо для них, освобождение от превратностей жизни. Потому каждый день те, кто еще нужны для работы, должны видеть, как умирают другие. Тогда они твердо будут знать, что в любой час могут уйти в небытие. Это перестает их пугать, они смиряются, шепча молитвы по Иову: могила — это место, в котором злые перестают нам докучать, а усталые отдыхают. В этом смысле меня устраивает их религия. Она помогает мне выполнять задачу. Примирение со смертью делает человека покорным и не способным даже к малейшему сопротивлению. Но об этом надо напоминать каждый день, а если бы было возможно, то каждый час.
— Каждый день, — как эхо, повторил Штольц.
— Да, Отто, — кивнул Рабе и, встав, подошел к столу. — Между прочим, старина, мне не нравится, как ты пьешь. Тянешь эту французскую настойку по капле. А ну-ка, Отто, покажи, на что способны парни нашего призыва…
«Неужели к этому в самом деле привыкают те, кто делает свою служебную работу в лагерях: они не чувствуют запаха и безразличны к искаженным лицам в огне, к лопающейся коже, полыхающим волосам и белым, как у вареной рыбы, глазам людей? Или это и есть «подняться над всем земным во имя великой цели»?..»
Штольц должен был проверить свою догадку: его влекло туда, в ту дважды огороженную колючей проволокой часть города. Он знал, что в гетто может пройти любой немец, не предъявляя никаких пропусков; в конце концов, он мог появиться там даже без машины, и если наткнется на кого-нибудь вроде Рабе, то всегда сможет объяснить, что его заставили прибыть туда дела. Потом он вспомнил, что его команда, как и другие воинские части, берет рабочую силу из гетто для уборки помещений, для разгрузки оборудования — на любую грязную работу. Он незамедлительно выяснил, как это делается. И тут обнаружилось, что каждая команда, занимающая это огромное серое здание, имеет свои обязанности по обслуживанию: команде Штольца было поручено отопление, и для этого назначались дежурства офицеров, в обязанности которых входило обеспечивать рабочую силу для котельной, следить, чтобы эти люди хорошо разгружали торф, который подавался по узкоколейке во двор, здания, а там перегружался на вагонетки; дежурный офицер не выполнял роли постоянного надсмотрщика, для этого было достаточно конвоиров, он только принимал колонну, проверял качество работ и выдавал как вознаграждение старшим колонны талоны на обед из полевой кухни. Как правило, колонна состояла из двухсот человек, да и те с трудом справлялись. Протопить такое обширное здание торфом было нелегко. Штольц выяснил и другое: его предшественник не отдавал талоны на обед дежурному офицеру, а сам выдавал их, какие у него были для этого причины, Штольц не понял.
Он выезжал в гетто трижды, заставляя Ганса медленно двигаться по улицам. Только на четвертый день Штольц увидел ее возле того же барака: она одна, без старика, тянула сани с бочкой, медленно ступая, но при этом вся устремленная вперед. При виде ее Штольц почувствовал волнение, какого не испытывал много лет, и едва сдержал себя, чтоб немедленно не выскочить из машины; он велел шоферу свернуть за угол и там ждать его. Едва он остался один, как припустил чуть ли не бегом, боясь, что девушка может исчезнуть.