Эльзу поселили в небольшом двухэтажном доме, который стоял во дворе за бараком; шестнадцатиметровая комната была отведена для десяти человек. Эльзе досталось место в углу, на полу, между сырой стеной и шкафом. До того, как их разместили в этом доме, тут жили другие евреи, из Белоруссии, — их называли просто «русские»; чтобы освободить этот домик, барак и еще несколько зданий, «русских» расстреляли тут же, во дворах, и первая работа, какую пришлось делать Эльзе и остальным приезжим, заключалась в том, чтобы убрать трупы и отвезти их на кладбище.
Ее назначили в похоронную команду. Вид мертвых давно не пугал Эльзу, она привыкла к ним в долгом пути. Команду выводили на работу утром, и Эльза готовилась к ней, как готовятся к будничному делу: проверяла, не будет ли ей мешать одежда, хороши ли еще рукавицы, не надо ли их подшить. Каждого мертвого они переносили вдвоем. Напарницей Эльзы стала ее соседка по комнате, белокурая еврейка откуда-то из-под Штеттина. Звали ее Лия, у нее была такая же белокурая дочь Суламифь, — сходство их было поразительным, словно природа всерьез позаботилась о том, чтоб слепить из дочери уменьшенную копию матери, — тот же высокий лоб, голубые глаза и даже родинка на подбородке; они не были похожи на евреек, на лицах их лежал высокомерный отпечаток ясновельможных пани, и только сын Лии, рыжий девятилетний мальчик, осыпанный веснушками, горбоносый, но с такими же, как у матери, голубыми глазами, был евреем всеми черточками лица своего. По вечерам, когда комнату наполняли смрад и стоны заснувших на полу и кроватях людей, зубовный скрежет, прерывистое дыхание, Лия приводила в закуток, где лежала Эльза, свою дочь; там, за шкафом, они обе становились на колени, и Лия учила Суламифь польским молитвам, у обеих на груди в это время поблескивали удлиненные католические крестики из серебра. Эльза не понимала этих молитв и не задумывалась, зачем Лия обращается к богу на польском языке; все могло быть в этом мире, и ничто уж не удивляло, люди могли и отречься от своей веры и принять другую, если видели в этом хоть слабый проблеск спасения.
Обитатели комнаты по вечерам узнавали, какая утром им предстоит работа; в тишине за окнами сначала раздавались автоматные очереди, потом возникали удары о металл, сперва одиночные, они усиливались, расширяясь в пространстве над домами, и превращались в грохот — это там, по ту сторону проволоки, в «русской» части гетто, били в металлическую посуду — в ведра, кастрюли, сковородки, — подавая сигнал друг другу, что начинается погром и те, кто еще может, укрылся бы в тайниках. Металлический грохот тугими волнами плыл в морозной мгле, и в комнате просыпались, затаенно слушали, как прерывался звон металла разрывами гранат и стрельбой, и если все это длилось долго, то и работы с утра бывало много.
Они приходили командой к развороченным домам, там еще по углам держалось слабое тепло ушедших в небытие людей; стаскивали трупы на дорогу; лица погибших Эльзе стали казаться одинаковыми; они подбирали и тех, кто был убит на улице, складывали штабелями, потом приходила машина, и мертвых увозили из гетто, а иногда машины не было, тогда впрягались в сани и везли этот груз на кладбище. Среди старых каменных надгробий рыли ямы, это было тяжело, и на копку обычно ставили мужчин, но порой приходилось и женщинам помогать им.
Однажды, когда Эльза вытаскивала погибших из разбитого дома, случилось необычайное. Ей приказали, чтоб она проверила, не осталось ли кого-нибудь в помещении, и когда она заглянула за печь, то услышала идущий снизу шорох; ей подумалось — это скребется мышь, — но тут металлическая заслонка в нижней части печи откинулась и Эльза увидела женщину с черным от копоти лицом. Эльза никогда бы не догадалась, что тут может быть убежище.
— Не пугайся, — тихо сказала женщина по-немецки. — Я тебя давно заприметила. Там, справа, в углу, за тряпьем, есть коробка, принеси ее сюда.
Эльза послушно кинулась выполнять ее просьбу. Под тряпьем действительно лежала длинная коробка, Эльза достала ее. Женщина прошептала:
— Ты меня не выдашь?
— Нет, — ответила Эльза.
Ее уже звали с улицы. Женщина быстро захлопнула задвижку…
После этого случая Эльза осторожно входила в разрушенные дома, потому что знала: в каждом из них под полом или за печью может быть убежище, и там, затаясь, боясь сделать хотя бы слабое движение или лишний вздох, сидят люди.
Вторая встреча с этой женщиной произошла так.
В гетто никого не кормили, только те, кто уходил с рабочими колоннами в воинские части, получали скудный паек — немного эрзац-супа и кусок хлеба; иногда паек выдавали за труды и похоронной команде в столовой юденрата, но чаще они питались тем, что оставалось от мертвых, — несколько картофелин, горсть муки, сухарь, — если эти припасы не успевали разворовывать по ночам; главная же добыча еды шла путем обмена, хотя обмен этот был не прямой, а через вторые руки. У наружной проволоки «русской» части гетто иногда собирались базары: крестьяне окрестных сел подвозили на подводах картошку и отруби, обменивали их на одежду и тряпки; базары эти были запрещены властями, но все равно они возникали время от времени. «Гамбургским», как называли тех, кто жил на особой территории гетто, являвшейся как бы клеткой в клетке, был недоступен прямой обмен с крестьянами по многим причинам: они знали только немецкий язык, их остерегались, да и подойти к наружной части проволоки возможности не имели, — и потому сбывали они свои вещи по совершенной дешевке тем, кто приноровился подносить к их территории продукты, приобретал одежду, а затем, сбывая ее, получал большую плату.
Эльза очень быстро продала все, что у нее было, даже пальто она обменяла на телогрейку, получив в придачу десяток мерзлых картофелин. В запасе оставались только туфли, лакированные красивые туфли, они долго лежали у нее в узелке, и вовсе не потому, что были ей чем-то дороги, просто, глядя, во что были одеты люди по ту сторону проволоки, она считала: такие туфли здесь никому не нужны, и вряд ли за них дадут хоть что-нибудь; если она их начнет предлагать, ее, скорее всего, поднимут на смех. Но у нее больше ничего не оставалось, и она была так голодна, что подумала: а вдруг получится обмен, — и, завернув туфли в тряпицу, понесла их к проволоке.
Едва она развернула их и протянула в неуверенной надежде, как закутанная по брови в платок старуха просунула за проволоку руку и быстро-быстро заговорила. Эльза не понимала языка, на котором говорили русские евреи, и только отдельные слова, схожие с немецкими, доходили до ее сознания. Из длинной речи старухи она уловила лишь, что за туфли предлагают картошку. Боясь, что старуха может передумать, Эльза сунула ей туфли. Та доставала из сумки картофелины и дрожащей рукой бережно, словно они могли упасть и разбиться, протягивала по одной Эльзе.
— Ты что, хрычовка, девочку обдираешь? — раздалось над ухом старухи, и та чуть не присела от испуга. — А ну, гони еще два десятка. Ты же за эти чоботы ведро у крестьян схватишь.
Эльза не поняла окрика. Она только увидела за старухой высокую женщину.
Старуха неожиданно взвизгнула на высокой ноте, метнулась было от проволоки, но высокая женщина схватила ее за плечо и расхохоталась.
— Я сказала: гони. Ты меня знаешь!
— Немчуру пожалела! — вскипела старуха. — Побойся бога, Лизка!
Старуха, видимо, знала, что спорить с этой женщиной нельзя, торопливо высыпала из сумки картошку, вложила ее в тряпицу Эльзе и, бормоча ругательства, пошла от проволоки.
Эльза удивленно смотрела на неожиданно явившуюся покровительницу.
— Не узнаешь? — спросила ее женщина по-немецки и усмехнулась разбитой губой. Она была молода, со строгим библейским лицом, только глаза у нее были озорные.
— Нет, — сказала Эльза.
— А ведь это я сидела в «малине» под печкой.
Но Эльза только помнила, что лицо той женщины было черно от сажи.
— Значит, это были вы?
— Я! — обрадовалась высокая и на этот раз улыбнулась — стали видны ее ровные, крепкие зубы, яркие в своей белизне.
— А я ведь вчера тебя видела, — сказала женщина. — Вон там, у барака. Тебя остановил эта сволочь оберст-лейтенант. В толк не возьму, для чего он тут несколько дней шляется. Я боялась, что он тебе что-нибудь сделает. Тут иногда появляются такие, что охотятся за хорошенькими девочками. Им это запрещено, но когда они выпьют… Сама понимаешь, запретный плод. Он не этого от тебя хотел?
— Нет, — ответила Эльза. — Он меня знает. Мы из одного города.
— Смотри-ка ты! — удивилась женщина и тут же опять усмехнулась. — Поговорили, повспоминали?
— Мы были соседями. Мой отец учил его.
Женщина внимательно посмотрела на нее, перестала улыбаться и на минуту задумалась.
— А что, — сказала она словно для себя, а не для Эльзы, — все бывает. — И тут же вскинула голову, спросила строго: — Тебя как зовут?
— Эльза.
— Ну вот, мы почти тезки. Я — Лиза. Знаешь что, бросай свою похоронную команду. Зачем тебе таскать мертвяков? Это не лучший способ заработать. Приходи утром на Шклафн-плац, к бирже. Ваши бывают. Пойдем в рабочую колонну. Там хоть можно наверняка пожрать. Обязательно приходи, — может быть, мы что-нибудь придумаем вместе.
Она кивнула Эльзе и быстро пошла от проволоки.
Эльза колебалась — идти ли ей на Шклафн-плац или остаться в похоронной, где она уж привыкла, — но все решилось само собой. Под утро, когда еще было темно, ее разбудила Лия, она стояла перед Эльзой одетая и шептала:
— Выйди, ты мне нужна.
Эльза вышла следом за ней на улицу, от выпавшего ночью снега во дворе было светло, и Эльза увидела стоящую в стороне дочь Лии, у ног ее лежал мешок. На груди Лии поверх пальто поблескивал католический крестик, словно выставленный напоказ. «Зачем она это? — подумала Эльза. — Ведь серебро могут отнять солдаты или полицейские».
— Я ухожу, — тихо сказала Лия. — Совсем… Мы тут все погибнем, все, все. Нас пригнали сюда на смерть. Каждый день столько убивают. — Она начала спокойно, но чем дольше говорила, тем взволнованней становился ее шепот, глаза ее приблизились к Эльзе и светились почти безумным блеском. — Я хочу ее спасти… ее, — указала она на Суламифь. — А Юзек останется. С ним мы не пройдем, у него такое лицо… А мы не типичные, Эльза. Мы всем скажем, что мы поляки. Я знаю язык… Я давно это задумала…