На трассе — непогода — страница 47 из 69

— Здорово, а?

Едва она это произнесла, как ударила молния, она ударила так близко и с такой силой, что я ощутил звонкую глухоту; в раскрытые двери сарая увидел ее огненный всплеск, и тут же рвануло с такой силой, что сверху посыпалось щепье; я никогда не слышал такого взрыва, какой-то предмет, гудя, как сирена, пролетел над крышей сарая; я инстинктивно прыгнул в яму, после этого раздался еще один взрыв… Мы не знали тогда, что какой-то олух не заземлил пустой бензовоз и по нему ударила молния, а так как этот бензовоз стоял рядом с цистерной из-под горючего… В общем, началось нечто вроде бомбежки да еще ливень, грохотание грома. А мы лежали на пакле, прижавшись друг к другу, и меня, человека необстрелянного, начало трясти; разумом я понимал, что это страх, а он всегда противен, но побороть в себе трясучку я не мог, и вот тут-то ощутил на своем лице прикосновение пальцев, и когда раскрыл глаза, то увидел, что крепко, словно это была защита, прижимаю к себе Катю.

— Страшно? — спросила она, а может быть, мне так показалось, потому что вряд ли я мог ее услышать, а только увидел, как шевельнулись ее губы; я тут же почувствовал все тепло и нежность ее сильного тела. Это было как полет: отрешение от грохота, плеска ливня, от земли, от всего на свете, и только некоторое время спустя я услышал бой колоколов, он просачивался в сознание, возвращая к реальности, пока не обернулся тревожным металлическим звоном.

— Набат! — выдохнула мне в лицо Катя. — Скорее! — подстегнула она меня, я увидел ее прокаленные солнцем ноги, еще тянулся к ним, а она кричала: — Скорее!

Мы таскали вместе с другими под свирепым дождем ящики, пробегая мимо беснующегося в мокрой полумгле бензинового пламени, копали какую-то яму, и только к ночи, когда все стихло, просушили одежду на костре и повалились, обессиленные, на брезент.

Я проснулся рано. Кати рядом не было; вспомнил все, что было, и во мне шевельнулась мысль: если бы Катя не подняла меня на зов набата, то вряд ли я смог бы выскочить из этой ямы, бежать под ливень и грохот к огню, я пытался отделаться от этой мысли, но она укреплялась во мне и я понимал, что если бы так и провалялся в яме, то уж никогда себе этого не смог бы простить, потому что был убежден: единственно, чего нельзя простить себе, — это трусости.

Неподалеку от того места, где мы расположились на ночлег, был водоем — мутное озерцо, обрамленное камышами, я пошел туда и увидел плывущую Катю. Вода после ливня была желтой, но в ней отражалось чистое утреннее небо, и мутность воды не мешала этому отражению, и потому озерцо имело свою прозрачность, какое-то второе измерение бездонной глубины, и в ней то мелькало гибкое тело Кати, то исчезало, и на поверхности оставалось ее смеющееся лицо. Она вышла ко мне, теперь уже не смущаясь, и я обнял ее за мокрые плечи…

Мы вернулись в Москву в конце августа, в это время маму положили в больницу, и мне нужно было заняться кое-какими делами по дому. Когда я собрался в общежитие — это уж было перед самым началом занятий, — то Кати там не нашел, и когда стал допытываться, где она, одна из ее соседок по комнате, худощавая, с быстрыми черными глазами, ходившая у Кати в подружках, сказала:

— А она же в Свердловск перевелась. Ты что, не знал?

Я не помню, что отвечал, помню только, как эта быстроглазая говорила:

— Она же это давно решила… Весной документы подала. Жених… Ты же сам ей сказал: ничего не имеешь…

Я долго жил с ощущением тяжелой обиды: «Даже не попрощалась»; размышлял о женском коварстве, о сложностях непонятных мне девичьих комплексов, но все это заслонялось другим — я видел ее серые глаза, слышал ее голос, я видел ее всю и думал с тоской: уж никогда мне не встретить больше девушку, которая так мне будет нужна, потом и эта тоска ушла, оставив лишь легкую грусть… Была ли это любовь? Не знаю.

Но вот то, что было у отца…

Я по-настоящему все увидел в один из мартовских дней, когда пришел на завод по пустяковому делу. Отец срочно улетал в командировку, но ему еще надо было многое сделать на заводе, а это был день получки, вот он и позвонил, чтобы я зашел к нему за деньгами, потому что у мамы кончились наличные. В кабинете у него черт знает что делалось: он говорил по селектору, подписывал бумаги, тут же звонил по телефону.

— Посиди, может, я тебя подвезу, — кивнул он мне, — а если не успею, проводишь на аэродром, потом тебя доставят. Время есть?

— Есть, — ответил я и уселся в углу, чтобы не мешать ему.

По селектору стоял такой крик, словно в кабинет набились призраки и орут во всю мочь. Потом я услышал, как он приказал:

— Кольцову мне… Срочно на разговор Кольцову.

Тут же женский голос ответил:

— Ее нет, Юрий Сергеевич.

— А где же она? — спросил отец раздраженно.

— С ней несчастье, Юрий Сергеевич. Автомобильная авария.

Он вскинул голову, некоторое время смотрел на ребристую пластмассовую поверхность динамика, словно пытаясь осмыслить услышанное.

— Что? — прошептал он и тут же вскричал: — Где? Когда?

— Ничего не знаю, Юрий Сергеевич. Она сейчас в институте Склифосовского. Звонок был оттуда.

Разом умолкли все голоса в кабинете. Я никогда прежде не видел у отца такого страшного, выбеленного лица, словно вся кровь разом отхлынула и образовалась смятая маска, на которой беспомощно обвисли усы; но это продолжалось мгновение, он тут же решительно вскочил, нажал кнопку, крикнул секретарю:

— Машину!

— У подъезда, Юрий Сергеевич.

Он кинулся к выходу, не надевая ни пальто, ни шляпы; я едва успел выбежать за ним, догнал его у самой машины, влетел на заднее сиденье, услышал, как он прошептал шоферу:

— Институт Склифосовского. Как можно быстрей.

Мы мчались по Садовому кольцу, я видел только затылок отца, налитой, тяжелый.

Мы въехали во двор больницы и разом выскочили из машины, вбежали в круглый, обнесенный колоннами зал, и отец склонился к окошечку регистратуры.

— Кольцова… Вера Алексеевна? — спросила сестра и повела пальцем по длинному списку, потом отложила его, взяла другой. — Есть.

— Где она? — прошептал отец.

— Минуточку. — Сестра сняла телефонную трубку, переговорила с кем-то, положила трубку. — Сейчас в операционной.

— Что?!. Что там?! — теперь уж воскликнул отец.

— Да успокойтесь вы, — поморщилась сестра. — Вот мужики пошли, одна нервность. Чепуха у нее, перелом пятой пястной на правой. Гипс кладут. Ждите, придет скоро.

Отец отошел от окошка, достал из кармана трубку, но не закурил, а просто зажал в зубах и зашагал по плиточному полу. Я стоял, прислонясь к колонне, и смотрел на церковную роспись куполообразного потолка; мне казалось, что отец начисто забыл обо мне. Я подумал, что ему пора в аэропорт, там его будут ждать, но как же он полетит без пальто и шляпы, без вещей — все это осталось в его кабине. И тут мне пришло в голову: надо послать за вещами шофера, а потом пусть он мчится в аэропорт, а мы схватим такси. Я шагнул к выходу, и отец резко повернулся.

— Ты?.. Куда?.. — спросил он.

— Пусть шофер смотается за твоими вещами, — сказал я. — Тебе ведь лететь.

— Да, да, лететь, — согласно кивнул он и тут же скорчил гримасу. — А, к черту! При чем тут лететь?! — прикрикнул он на меня, будто я был повинен в том, что его ждет дорога.

В это-то время нас окликнула Вера, она медленно шла к полукруглым ступеням, которые опускались от колонн, немного прихрамывая, держа загипсованную правую руку на перевязи, на лбу ее темнела ссадина, прижженная йодом. Отец в несколько прыжков оказался рядом с ней.

— Ну, жива, жива… — улыбнулась Вера. — Подумаешь, стукнулась немножко.

Отец, видимо, так много пережил, пока мы мчались сюда и ждали, что не очень поверил успокоительным словам сестры и стоял некоторое время перед Верой, как истукан, потом нежно обнял ее, поднял без усилий на руки и бережно понес к выходу. Я забежал вперед, чтобы открыть перед ним дверь; он нес ее с крыльца к машине, мимо проходили какие-то люди, шофер стоял, растворив дверцу, но отцу на все это было наплевать, он поцеловал несколько раз Веру так, как целуют детей, и каждая морщина лица его лучилась радостью. «Он любит ее, — подумал тогда я. — Как же он ее любит…»

Это было за полгода до смерти мамы; вот почему он так долго не мог мне простить слов о том, что с Верой у них началось, когда жива была мама; он берег в себе те воспоминания, и они ему казались личной святыней, к которой никто не смел прикоснуться. «Он любит ее» — вот что я обнаружил в тот день, и это казалось мне удивительным.

Они уехали в машине, забыв обо мне; в тот день я долго бродил по Москве и думал о матери: как это будет тяжело для нее, если она узнает, — ведь всю жизнь она с ним и так много ему отдала, что за это стоит иногда расплачиваться и более сильными жертвами, чем любовь. Видимо, и в юности мы часто бываем косными, мы бунтуем, но только до того предела, пока это не коснется дорогих нам людей, тогда возникает желание оставить все, как было, потому что это все — твое сокровенное, и, видимо, многое надо пережить, чтоб суметь разрушить привычное и интимное во имя того, чтобы двинуться дальше…


Так что же Отто Штольц?


Завыл февраль метелями; кружило по улицам снежные столбы, и под напором ветров обваливались камни руин, в бездушной жалобе ныли по ночам оконные стекла; в Театральном сквере и прилегающих к нему улицах раскачивались запорошенные снегом тела повешенных, их становилось все больше и больше; тревожные и зловещие слухи поползли из комнаты в комнату по длинным коридорам огромного здания, и все чаще и чаще стало звучать слово «Сталинград». Сначала друг другу передавали офицеры чудовищную весть как тайну, потом тайна стала явью; все части военной машины ускорили свое движение, усилился поток бумаг, приказов, инструкций, все стало жестче и круче; менялись вокруг люди, еще те, кого вчера можно было встретить в столовой, сегодня двигались маршем с частями СД на восток — там надо было затыкать брешь; несколько зенитных батарей и авиационных команд, которые входили в сферу деятельности Отто Штольца, направлены были туда же. Участились разговоры о партизанах; то, что это явление все еще существовало и срывало планомерность работы многих служб в тылу армии, вызывало раздражение и нарекание в адрес войск СД, бывших в ответе за эту часть порядка, и заполыхали огни пожарищ, уничтожались деревни и местечки, развевали дым февральские ветры.