Синие сумерки вползали в руины, за провалами окон тревожно темнело, а со стороны улицы с уцелевших карнизов свисали, поблескивая в тусклом свете, розовые сосульки. Штольц прежде не видел таких; очевидно, кирпичная пыль смешивалась на припеке с талой водой, и потому сосульки принимали такой цвет. По улице мело, снег хлопьями ложился на ветровое стекло «опеля», и Гансу то и дело приходилось вылезать из машины и протирать стекло тряпкой.
Когда они выехали на площадь, где справа стояло кубообразное здание, Штольц увидел слева, возле развалин, костер и, сразу вспомнив, что произошло здесь вчера, хотел уж было сказать Гансу, чтобы тот гнал быстрее, но не сделал этого, а посмотрел в сторону костра. Там вдоль площади стояла длинная виселица, на ней болтались тела повешенных с дощечками на груди, на которых были сделаны надписи по-русски. Штольц обнаружил это место казни вчера вечером, когда вернулся из поездок по аэродромам; тела повешенных были видны из окна его комнаты, он плотно зашторил его, и потом как ни старался уйти в свои мысли, не мог, дребезжание стекол от порывов ветра напоминало ему о виселице. Раза два он выглядывал в окно, в темноте угадывались силуэты казненных, была в них какая-то магическая сила, головокружительно притягивающая к себе, как мрачно затягивает вид пропасти…
Сейчас, посмотрев на виселицу, он подумал, что ночью она опять не даст ему покоя, и он велел Гансу подъехать к костру. Солдаты гасили его под командой офицера, и тот, увидев Штольца, подскочил к «опелю», видимо посчитав, что оберст-лейтенант свернул сюда из-за этого костра, потому что жечь его здесь, на площади, не разрешалось. Офицер стал объяснять, по какой причине разожгли они огонь, но Штольц не слушал его, он смотрел на женщину, висевшую от него совсем близко. Волосы ее были покрыты ледяной коркой, и на плечах, обтянутых старенькой трикотажной кофточкой, лежал снег, женщина была молода, лицо ее было до жути спокойно и напоминало гипсовый слепок…
Офицер закончил доклад. Штольц с трудом оторвал взгляд от женщины.
— Кто эти люди? — спросил он у офицера.
— Не стоит внимания, господин оберст-лейтенант, — ответил офицер. — Белорутины.
— Что они сделали?
— Покушались на свободу немцев, господин оберст-лейтенант.
Штольц впервые внимательно посмотрел на офицера, ему показалось, что в словах офицера прозвучала насмешка, но тот смотрел серьезно, шмыгая простуженным носом, глаза его слезились от холодного, влажного ветра.
Штольц захлопнул дверцу «опеля».
У себя дома, чтобы согреться, он принял горячую ванну, облачился в стеганый черный халат и сел на полюбившееся ему место на диване, возле валика, но сразу же понял, что читать не сможет. Вздрагивали стекла от напора ветра… Штольц прикрыл глаза, и ему вдруг представилось, что сидит он один не в теплой комнате, а посреди разрушенной снежной улицы, среди окрашенных в кровавый цвет сосулек, на виселицах качаются тела повешенных, и вокруг до бесконечности простирается завьюженное пространство, и нет вокруг ни одной живой души, он всеми забыт, брошен, как никому не нужный предмет, и из этой глухой тоски всплыл перед ним наполненный отчаянием вопрос: «Зачем я здесь?» Он прозвучал так отчетливо, что Штольц испуганно вздрогнул, открыл глаза: горела лампа под зеленым абажуром, лежали книги на столе, а на кресле кобура с пистолетом и ремень.
«Покушались на свободу…» — вспомнил он и усмехнулся. — Опять это слово». Он встал, прошел к столу, пододвинул к себе дневник — лучший способ забыться. «Свобода — записал он и рядом вывел имя: — Бруно Штольц».
И этот широкоплечий парень в кожаных куртке и крагах, его двоюродный брат, шагнул из прошлого в ночное убежище Штольца…
Когда я прочел это имя на страницах дневника, то долго не мог понять, о ком идет речь, и только в Эйзенахе и Дрездене мне удалось кое-что узнать об этом человеке…
Они стали друзьями, когда Бруно вернулся с войны, — он был на три года старше Отто и принадлежал к тем парням, которые успели побывать на первой мировой; Бруно не кичился этим, и когда Отто пытался его расспрашивать, как там было, на фронте, Бруно отвечал: «Вся война дерьмо». Он так же, как и Отто, был специалистом по моторам, но еще имел и другую специальность — испытывал новые модели автомобилей.
Они часто коротали вместе вечера, сидя у Отто в комнате, а иногда садились в машины, Бруно, как правило, мчался впереди на своей огненно-оранжевой «Мэри» — так он сам назвал собранный своими руками автомобиль, — и уезжали в горы проветриться.
Да, это было хорошее время, оба они были молоды, оба любили отводить душу в спорах.
«Свобода… Бруно Штольц».
Памятник Мартину Лютеру был святыней Эйзенаха, он величественно возвышался на площади рядом с отелем «Тюрингенхоф», и когда однажды они проезжали мимо этого места, Отто сказал:
— Вот он понимал свободу. Человек, сумевший заявить на весь мир: «Каждый сам себе священник», — великий человек. Что бы мы ни говорили, Бруно, а Мартин был настоящим борцом за свободу духа.
— Ни черта он в этом не смыслил, твой Лютер, — тут же отозвался Бруно. — Если его поскрести, то увидишь, какая это стерва…
Отто опешил. С юношеских лет великий реформатор был свят для Отто, и не только потому, что судьба Мартина Лютера была связана с Эйзенахом, хотя именно в силу этих обстоятельств их со школьных лет подробно знакомили с деяниями и взглядами Лютера, но еще и потому, что человек этот представлялся Отто высоким образцом борца за правду, решительным и неумолимым. Отто казалось, что такому парню, как Бруно, должен быть близок Лютер своим бунтарским, свободолюбивым духом.
— О чем ты говоришь, Бруно?! — воскликнул Отто.
— Хотя бы о том, что этот тип предал себя. Свои идеи, свои мысли. Все к черту! Он струсил, когда начались крестьянские восстания, он так струсил, что стал вопить, чтобы князья убивали, резали восставших, как бешеных собак. У него руки в крови, Отто. Разве это не так? Ну, а если так, то что он мог смыслить в свободе.
— Кто же, по-твоему, в ней смыслит?
— Для этого нужно хотя бы разок увидеть, как умирают безвинные и самому побыть на их месте…
Странно, но Бруно редко говорил с ним о политике; впрочем, Отто казалось, что он сам всегда стоял в стороне от нее, даже в те годы, когда Эйзенах бурлил от политических страстей, и на площади возле кирхи Святого Георгия прыщавые мальчишки устраивали факельные шествия, и с трибуны, которую они воздвигли на том месте, где стоял прежде памятник Баху, ораторы кричали тоже о свободе, называя себя «авангардом немецкого освободительного движения». В Эйзенахе, как и в других благополучных провинциях, они быстро отвоевали улицы, хотя за стенами большинства особняков жило чванливое безразличие. Кто знает, как бы стал думать об всем этом Отто, если бы не тот же Бруно.
— Ты послушай их, — сказал он. — Для них свобода — это только право быть немцем, только немцем и больше никем. Они сами не замечают, как ползают по панели на карачках и бьют лбы в верноподданнических поклонах…
У Бруно все время были нелады с этими парнями в коричневых рубашках, они начались еще до того, как те пришли к власти, и не прекращались потом, но Бруно как-то умел вести себя так, что его трудно было подцепить, а на заводе им просто дорожили, потому что другого такого испытателя фирме, в то время начавшей получать военные заказы, трудно было найти. И все же Бруно пришлось исчезнуть из Эйзенаха. Видимо, они все-таки решили с ним расправиться, но так, чтобы это не шло по официальным каналам, а выглядело естественно — что-то вроде несчастного случая.
Когда Бруно мчался на своей огненно-оранжевой машине по горной дороге, они устроили засаду, с тем чтобы прижать его к обрыву — эффектная автомобильная катастрофа. Но они не рассчитали: Бруно был не просто испытателем, но еще и отличным автогонщиком и владел своей машиной так, словно она была продолжением его тела. Он проскочил по кромке обрыва на бешеной скорости, почти на двух колесах. Это их так взбесило, что они решили устроить погоню. Тут он им отомстил: круто бросил машину за кирпичную стену мыловарни, и они, обезумев от погони, не сумели сделать такого виража и врезались в стену. Двое из них были убиты.
Бруно залез ночью в комнату Отто.
— Этого они мне не простят, — сказал он. — Я сейчас же смываюсь в Дрезден. Прошу тебя, Отто, — мне больше некого просить, — привезешь туда через два дня Ингу и Тонио. Только поезжайте поездом, лучше всего ночным. Запиши адрес…
Через два дня ночным поездом Отто отправился в Дрезден вместе с Ингой и Тонио. Он привел их по указанному Бруно адресу; их встретила горбоносая старуха, сказала:
— Женщина и мальчик останутся здесь, — и тут же повернулась к Отто: — А ты уезжай.
С этого дня несколько лет Отто ничего не знал о Бруно, и только когда стал служить в Дрездене, разыскал Ингу. Она сказала ему, что сама редко видела мужа, знала, что он то работал на железной дороге, то заправщиком у бензоколонки, то в небольшой автомобильной мастерской, а потом пришел человек и тайно сообщил ей, что Бруно арестован; это сообщение подтвердилось, так как Ингу дважды вызывали в гестапо и там допытывались, что она знала о муже… Где, в каких застенках затерялась судьба Бруно, Отто не знал…
Бруно не всегда жил в его памяти, иногда он исчезал из нее надолго; но теперь, в эти вьюжные февральские ночи, Бруно снова вошел в одиночество Штольца.
— «…этот тип предал себя. Свои идеи, свои мысли. Все к черту! Он струсил…»
Выл за окном влажный ветер, раскачивались тела повешенных, и рука Штольца выводила на бумаге слова: «Что мы делаем с собой, со своими жизнями?.. Зачем я здесь?»
На следующий день Штольц чувствовал себя скверно, его знобило, ему нужно было выехать на ближайший аэродром, но он пробыл там недолго и велел Гансу везти его в город. Он вошел в столовую и занял отдельный столик. Чтоб согреться, он выпил немного коньяку и, когда не торопясь пережевывал пищу, увидел идущего к нему Рабе. Тот шел, потирая нос пальцем, и Штольц почувствовал внезапно такое омерзение к