На трассе — непогода — страница 57 из 69


Особое любопытство вызвал в Штольце командир отряда. В отличие от комбрига, который до войны был штатским человеком, — Штольц об этом узнал, трижды встретившись с комбригом, — командир отряда был кадровый военный, с хорошей выправкой, хотя и несколько сутулый, ему было около сорока, голова его начисто облысела, Штольцу рассказали, что командир потерял волосы во время сильных морозов в войну с Финляндией, — по его густым бровям, ломающимся крутыми скобками, можно было догадаться, что некогда голову командира украшала темная шевелюра; у него были маленькие цепкие глаза, лишенные какой-либо суетливости, выдвинутый вперед, несколько раздвоенный вмятиной подбородок; когда он разговаривал, правая щека его подергивалась — от Лизы Штольц узнал, что командир был контужен миной на финской. Отдавал он свои приказания не резко, очень мягко, как просьбу, и все же в словах его ощущалась непреклонность. Штольца он явно избегал, и если оберст-лейтенант попадался командиру на пути, тот отводил взгляд. И все же Штольцу хотелось поговорить с ним, его влекло к этому человеку, он угадывал в нем незаурядную личность. Штольцу казалось, что беседа с командиром может открыть нечто еще не доступное его пониманию. От той же Лизы Штольцу было известно, что командир владеет немецким, который изучал еще до войны. И однажды Штольц рискнул.

Это было в солнечный, теплый день, снег уже сошел с ветвей сосен и лежал только в овражках и местами у комлей деревьев. Командир сидел на бревне у костра, о чем-то размышляя, или отдыхал, накинув на плечи шинель, и смотрел на пламя, которое при ярком солнечном свете таяло, поднимаясь ввысь. Штольц подошел незамеченным к костру и спросил:

— Разрешите?

Командир поднял голову, некоторое время смотрел на Штольца, словно освобождаясь от своих мыслей, потом сделал рукой жест, приглашая сесть.

Штольц сказал:

— Я не хотел бы быть навязчивым, герр командир, но мне хотелось кое-что узнать.

Щека командира дернулась, но он не повернул головы в сторону Штольца, сухо ответил:

— Вам ведь уже сообщили, что вас отправят в Москву. Если продержится такая погода, мы сможем принять самолет через неделю. Что еще может вас волновать?

— Многое.

— Не думаю… В Москве вам, видимо, надлежит сделать выбор — или доказать ваше полнейшее осуждение фашистской идеи, доказать, разумеется, на деле, или разделить участь военнопленных, каким вы и являетесь по закону, несмотря на добровольный переход. Подсказывать вам выход, как вы догадываетесь, я не собираюсь. Это дело вашей личной совести.

— Я пришел не за советом, герр командир.

— А зачем? — Командир резко повернулся на бревне, его скобообразные брови круто сошлись, образовав на переносице тугую складку. — Может быть, за утешением? Увольте, я его знать не могу.

— Но почему же? Разве вам как человеку не присуще милосердие?

Командир помолчал, достал пачку папирос, предложил Штольцу, закурил и после этого усмехнулся так, что щека его нервно дернулась:

— Милосердие… Красивое слово. Зачем вы его выкопали, Штольц? Разве оно еще значится в словаре вашей армии?

— Вы во мне видите только врага?

— А кого мне прикажете видеть еще в вас?

— Кажется, я попытался доказать обратное.

— Вот именно, это кажется только вам. Кровь искупается только кровью.

— Я не хотел этого, — сказал Штольц, — но мне пришлось первый раз в жизни убить человека. Этот мальчишка, шофер, ни в чем не виноват. Я застрелил его только потому, что не было другого выхода. И признаюсь: он снится мне по ночам.

— И что же?

— Я о вашей формуле: кровь искупается кровью. Неужели у спасения только одна цена?

— У спасения вообще нет цены. Но если хотите начистоту, Штольц, то я солдат и вы солдат. Не будем играть в прятки. Сделанное вами — большая нам помощь. И люди, которых вы спасли. И данные о батареях и аэродромах. В войну это многого стоит. Огромная помощь, и отбросить я это не могу. Но сейчас я размышляю о вас как о личности и размышляю не как некое абстрактное лицо, а как военный. Вы — перебежчик. Фигура, с точки зрения военной, не могущая вызвать симпатии. Вот сюда, в этот лес, иногда приходят раскаявшиеся грешники. Послужил полицаем, чтобы спасти свою шкуру, потом к нам. Они тоже оказывают немалые услуги. Идут не с пустыми руками. Приносят оружие, разведданные. Но я не могу их принять как людей. Предавший раз предаст второй. Веры раскаявшимся грешникам у меня нет.

— Но это крайний максимализм, герр командир.

— Война, Штольц, вся максимализм. Особенно такая война и с таким противником.

— Возможно, — сказал Штольц, — вполне возможно… Но… Не примите мои слова за оправдание… Я много думал, прежде чем решился. Когда вы снимали второй допрос, я вам рассказал, как сжигают людей в Тростенце. Кажется, до меня вы этого не знали. И как вешают, рассказал. Но это вы знали… Должен вам заметить, когда ехал я на Восточный фронт, то и слыхом не слыхал ни о чем подобном. Думаю, что и те, кто воюет на передовой, не знают того, что делается в лагерях… Меня это потрясло…

Командир внимательно посмотрел на Штольца, усмехнулся.

— Вы хотите сказать, что кроме любви к женщине у вас были и политические мотивы?.. Разве бы вы могли к нам бежать, не повстречав Эльзу?

— Мы с вами люди военные, герр командир, и знаем — взрыва не бывает без детонатора…

— Пожалуй, — сказал командир, поднялся с бревна, бросил окурок в огонь и, поправив сползавшую с плеч шинель, направился к своей землянке.

Но не прошел он и нескольких шагов, как путь ему преградила Эльза. Оказывается, пока они говорили, она за их спинами развешивала на длинной веревке мокрое белье. Она стояла взволнованная, раскрасневшаяся, с влажными руками, от которых шел пар.

— Герр командир, — сжимая пальцы и вздрагивая плечами, проговорила она, — это все неправда, все неправда… Я знаю…

Командир стоял, пораженный ее взволнованностью, и не понимал ее.

— В чем дело, Эльза? — спросил он.

— Я слышала, — сказала она, — указывая на костер. — Мы из одного города. Я всю семью его знаю. — Она говорила быстро, и командиру, видимо, нелегко было уловить смысл произносимых ею немецких фраз. — У них никто не был фашистом. И Отто не был фашистом. Ему не должна грозить опасность… Нет, нет, слышите, не должна!

Наконец-то командир понял, в чем дело, и усмехнулся.

— Ты не так поняла, девочка. С ним все будет в порядке, — сказал он и быстро пошел дальше.

Штольц кинулся к Эльзе, обнял ее, стараясь успокоить, но она не могла совладать с собой, и он увел ее в избу.

Только придя в себя, она рассказала, в чем дело. Вчера она стала случайной свидетельницей, как у лесного оврага приводили в исполнение приговор, вынесенный двум карателям, захваченным партизанами. Эльзе вдруг показалось, что этим же сейчас грозит Штольцу командир, потому и кинулась она на его защиту.


«Декларации идей начинаются с посылок о долге человека, но важны не эти посылки, а суть, и если идея оказывается ложью, направленной против человечности, даже если она становится государственным официозом, как сумели этого добиться «наци», то принимать ее догматы — значит идти против долга перед самим собой. Это и есть измена себе. Я не изменил своему отечеству и не предал его, я вернулся к себе, потому что не мог принести в жертву своей любви. Есть у Гёте слова: «Попытайся выполнить свой долг, и ты узнаешь, что в тебе есть. Но что такое твой долг? Требование дня». И не в том ли требование дня: когда царит всеобщая ненависть, утверждать любовь?»


Эту запись сделал Отто Штольц в ночь с 21 на 22 сентября 1943 года, когда уже жил в уральском поселке; по странному стечению обстоятельств в эту же самую ночь в Минске в спальне гаулейтера Белоруссии Вильгельма фон Кубе взорвалась мина, принесенная туда по поручению партизан горничной Еленой Мазаник. Но Штольц не знал об этом.

Штольцу сообщили: получена радиограмма о вылете самолета, но принять его смогут на территории соседнего партизанского отряда — там более сухой лес и лучше оборудована посадочная площадка, — поэтому Штольцу и Эльзе предстоит двинуться в дальний путь.

Они выехали на рассвете подводой, попрощавшись с Лизой и теми, с кем подружились в эти дни, вместе с ними отправились в дорогу двенадцать всадников во главе с командиром отряда, — потом Штольц узнал, что командиру надлежало прибыть к самолету, куда выехал и комбриг, чтобы встретиться с человеком, прилетевшим из центра, и получить от него инструкции. Повозочный указал Штольцу на новенький автомат, положенный под брезент, и жестами пояснил, что в случае тревоги оберст-лейтенант может воспользоваться оружием. Эльза была простужена, кашляла, и Штольц, боясь, что она расхворается, уложил ее в подводе, укрыл теплой шубой, и она быстро задремала под мягкий скрип колес.

День был солнечный, теплый, наполненный запахами хвои и оттаявшей земли; Штольц сидел в телеге, свесив с нее ноги, поглядывая, как мелькали впереди за деревьями всадники; они ехали молча, соблюдая дистанцию, — видимо, путь этот не был безопасным. Но Штольц не чувствовал волнения, спокойствие весеннего леса, тишина солнечного дня пригасили в нем тревоги; не хотелось думать и о том, что ждало его впереди. За то время, что прожил он у партизан, в нем твердо укрепилось сознание: там, откуда он совершил побег, многие из военных, утверждающих свой порядок в разрушенном городе, заблуждаются в своем представлении о партизанах. Как это ни странно, но ближе всех к истине в своих рассуждениях был Рабе, хотя и он никогда бы не в силах был понять удивительной особенности людей отряда — их абсолютной уверенности, что они и только они полновластные хозяева этих лесов и этой земли, а немецкая армия и военная администрация, считавшие себя официальной властью на правах победителей, всего лишь временные пришельцы, они вне закона и потому неизбежно должны быть уничтожены. Для людей отряда все это было естественным, таким естественным, что не требовало обсуждения, и потому вся уверенность немецких военных кругов, что земля эта покорена, а партизаны жалкие банды, была только самообманом, утешительной ложью, не больше.