На трассе — непогода — страница 58 из 69

Они ехали не останавливаясь, и Штольц иногда слезал с подводы и шел рядом, чтобы размяться. Эльза то дремала, то поднималась и оглядывала лес — он казался однообразным; Эльза была слаба, Штольц видел это; возможно, на нее так действовала дорога и она действительно заболевала; он прикасался губами к ее лбу — жара у Эльзы не было, и тогда он думал, что слабость ее — результат волнений.

В середине дня движение группы остановилось, всадники спешились, на поляне разожгли костер и стали готовить варево из консервов и пшена; приготовили его быстро, все сели кругом и стали есть из одного котла; Штольцу и Эльзе дали ложки и по куску хлеба.

Штольц посмотрел, как ели эти люди; они аккуратно зачерпывали ложкой варево и, подставив под ложку хлеб, чтобы с нее не капало на землю и одежду, несли ко рту. Штольц включился в эту общую еду, и ему стало весело, он не чувствовал брезгливости, хотя по природе был очень брезглив и даже в офицерской столовой, прежде чем приступить к обеду, тщательно оглядывал ложку и вилку — хорошо ли они вымыты и протерты. Те, кто ел сейчас с ним из одного котла, — а были это главным образом молодые ребята, хотя кое-кто из них отрастил для важности бороду и усы, — перемигивались и, видимо, беззлобно подсмеивались над ним, и он ощущал, очень хорошо ощущал за этим — ребята не воспринимают его как чужого, они по-своему привыкли к нему. Ему хотелось ответить им благодарностью, и потому, когда он закончил еду, вытер ложку, то сказал по-русски:

— Корошо.

Все рассмеялись, и он смеялся вместе с ними и радовался, когда они протянули к нему кто табак, кто махорку, кто папиросы… Потом он много раз вспоминал об этом: он как бы увидел себя со стороны, сидящим у потухающего костра на лесной поляне в кругу молодых людей, веселых и приветливых, и мгновенно представил свою комнату в сером кубообразном здании, вой ветра за стеклами. Эти два видения как бы наслоились одно на другое, но не совместились, они существовали в одной плоскости, но отъединенные друг от друга, и тогда Штольц отчетливо понял, что существует в новом для него мире, а прошлая его жизнь осталась за неодолимым рубежом, к ней возврата быть не может. Она отошла навсегда, перестав быть реальностью, а реален только этот мир, который ныне медленно и верно вбирает его в себя, и ему остается приложить усилия, чтобы начать всерьез познавать его. Может быть, это началось с ним раньше, но понял он суть происходящего именно в это мгновение, у костра, и ощутил радость открытия, потому что к нему вместо иллюзорной надежды пришла уверенность — все самое доброе у него впереди.

Штольц отыскал глазами командира — тот стоял возле своей лошади и курил. Штольц подошел к нему, спросил:

— Нам еще долго?

— Часа через два будем на месте, — ответил командир. — Самолет должен прилететь к вечеру.

— Я хотел бы вас поблагодарить, — сказал Штольц, — за прием… и все остальное. Поверьте, это не просто акт вежливости.

Командир помолчал и ответил:

— Верю, — и неожиданно улыбнулся. — Хотел бы я, Штольц, с вами поболтать после войны.

— Может быть, нам еще это удастся, герр командир, — ответил Штольц.


Я нажал кнопку звонка. По ту сторону двери прохрипело, потом звякнуло, послышались быстрые шаги, и в растворенную дверь высунулась по пояс девушка в безрукавке-тельняшке, уставилась на меня злыми коричневыми глазами.

— Ну что?

— А ничего, — усмехнулся я.

Она оглядела меня, взгляд немного смягчился, и она тоже усмехнулась.

— Попали не в ту дверь. Ага?

— Еще не знаю. Мне нужна Валерия Семеновна.

— А-а, так это вы звонили по телефону? А я думала — старикан… Ну что ж, проходите. Только мама не очень здорова.

Она пропустила меня в тесную прихожую, где стояла вешалка, перегруженная одеждой, какие-то коробки, висела на стене раскладушка. И крикнула:

— Ма! К тебе!

— Одну минуту, — отозвались из-за двери.

Девушка продолжала меня разглядывать, а я ее; она была курноса, с веснушчатым лицом, на котором выделялись маленькие сочные губы; она не стеснялась своей неприбранности и не поправила взлохмаченные волосы.

— Я помешал? — спросил я.

Но она не ответила, а спросила:

— Из Москвы?

— Ага.

— Ну, и как там погодка?

В это время из-за дверей хрипловатый голос позвал:

— Пусть зайдет.

Я переступил порог небольшой комнаты и сразу уловил запах лекарств, — я не разбираюсь в них, и мне кажется, что все лекарства пахнут одинаково. Возле стола стояла худенькая женщина в черном, простого трикотажа свитерке, воротник туго обтягивал ее высокую шею, лицо запавшее, с большими голубыми тенями под глазами, открытый большой лоб и над ним, устремленные ввысь, седые волосы, уложенные в строгую прическу. Женщина рассматривала меня коричневыми, как у дочери, глазами, только несколько поблекшими, долго и молча. Потом сказала:

— Волосы такие же медные. Это я помню. А больше ничего… Ты сказал — тебя зовут Эрнст?

— Да.

— Садись, — указала она на стул.

В тесной комнате чувствовались следы поспешной уборки: тахта, на которую накинут клетчатый плед, посуда, кое-как поставленная на сервант, плохо прикрытая дверца шкафа.

— Можешь курить, если куришь, — сказала она и пододвинула мне пачку сигарет.

Я чувствовал себя неловко под ее изучающим взглядом.

Прежде чем прийти сюда, в эту квартиру, я уже много слышал о Валерии Семеновне. Это была та самая Лера, которую пригрели Эльза и Лиза, та самая, кому довелось увидеть своими глазами казнь тысяч людей в Тростенце, когда танки приминали во рву еще живых людей, чтобы на их место шли под расстрел другие. Жизнь Леры в партизанском отряде была полна таких невероятных событий, что порой поверить в их реальность невозможно, но те, кто рассказывал мне о них, не только не склонны преувеличивать, скорее они пытались многое смягчить. Лера ходила с подрывниками, нападала на карателей и полицаев, ее боялись и называли меж собой «дикой кошкой». У нее совсем не было страха, может быть, это естественное человеческое чувство погибло в ней после того дня в Тростенце, и, решив, что однажды смерть обошла ее среди тысяч обреченных, она перестала воспринимать ее даже как угрозу; она выходила под пули, и те, кто видел это, не сомневались в неминуемой гибели Леры, но пули ее не трогали. Нет, она не искала смерти. Чувство, сжигающее ее всю, без остатка, было иным — это чувство мести, оно разрослось в ее худеньком теле до такого объема, что вся она как бы состояла только из него и только оно двигало и руководило ее поступками. Месть, месть и месть, дошедшая до полного отречения, до высшей точки фанатизма. Я бы мог привести много рассказов о Лере, но упомяну лишь об одном, особенно меня потрясшем.

Однажды Лера попалась. Ее схватили в селе полицаи и решили сами учинить допрос, прежде чем отправить в Минск. Били ее жестоко, плетьми, содрали со спины кожу, — говорят, их бесила полная отрешенность ее лица, откровенное безразличие взгляда, словно Лера совсем не ощущала боли. Полуживую, ее бросили в каталажку. Это был настоящий клоповник, насекомые облепили все стены. В этой каталажке содержали двух десантников, которых захватили в плен, когда они неудачно приземлились на околице села, утром их должен был забрать отряд СД. Всю ночь двое ребят продержали Леру на руках, защищая ее кровоточащее тело от насекомых. И тут ей повезло. На рассвете их отбили партизаны. Несколько дней она лежала без сознания, в бреду, а потом быстро стала поправляться. Еще не зажили на спине рубцы от нагаек, как она пошла в разведку в то же самое село и узнала, что двое полицаев, проводивших над ней экзекуцию, живы. Три дня она караулила их, прячась по огородам и сараям, и убила их поодиночке ножом… Мне могут сказать: зачем я рассказываю все эти ужасы, не каждый, мол, способен их вынести, — но, честное слово, все, о чем здесь написано, лишь часть того, что я услышал, и если я умолчу, то не будет понятно, что произошло со мной после поездки в Минск; я должен был узнать обо всем этом еще раньше, в школе, тогда бы, наверное, я сумел прожить некоторые свои годы иначе… Жизнь Валерии Семеновны — это отдельная, многосложная повесть неистового человека. Она и в любви была так же цельна: она полюбила человека, который был безнадежно болен, — в сорок пятом пуля задела его спинной мозг, десять лет она заставляла его жить силой воли своей и любви, десять лет, отвергая болезнь, она принимала его как жизнедеятельного и смелого человека, хотя сама создала эту смелость, и родила от него дочь.

И сейчас эта женщина сидела за столом, сухонькая, вращала в тонких пальцах сигарету и внимательно разглядывала меня. Вошла ее дочь, теперь в отглаженных джинсах, синей спортивной кофточке; она причесалась, и только сейчас я разглядел, что волосы у нее льняного цвета.

— Вы познакомились? — спросила Валерия Семеновна.

— Меня зовут Наташа, — ответила девушка и, не подавая мне руки, села за стол.

Некоторое время мы молчали, я не знал, с чего начинать, наконец Валерия Семеновна, передернув худенькими плечами, спросила сиплым голосом:

— Зачем тебе все это понадобилось?

— Я уже объяснял по телефону.

— Ты журналист?

— Инженер по автоматике.

— Чем же ты занимаешься?

— Программным управлением станков.

— Это интересно?

— Мне — да.

— Хорошо. — Она опять передернула плечами, ей явно что-то мешало, может быть, дочь, сидевшая, заложив ногу на ногу и недружелюбно поглядывающая на нас обоих, а может быть, ее нездоровье. — А я бухгалтер, и мне это тоже нравится. Вот Наташка не понимает, как мне это может нравиться. — И тут она обратилась к дочери: — Может быть, ты нам дашь… — Она протянула эти слова в жалобной, почти детской просьбе.

— Нет! — резко прервала ее Наташа.

— Ну, хорошо, — покорно вздохнула Валерия Семеновна. — Тогда чаю.

— Я уже поставила. Сейчас вскипит. — И Наташа тут же поднялась и вышла.

— Почему она сердится? — спросил я.

— Не любит, — сказала Валерия Семеновна и неожиданно улыбнулась; улыбка сразу преобразила ее лицо, она приглушила тени под глазами, высветлила глаза, — не любит, когда ко мне приходят за прошлым. Одно время меня никто не трогал, и нам было хорошо. А потом началось… Почему-то людям стало интересно знать, как нас убивали. Но мне не всегда хочется вспоминать, потом бывает худо… И Наташа не любит…