Не успела Валерия Семеновна закончить, как Наташа вбежала с подносом, на котором стояли вазочка с печеньем, сахарница и чайник: видимо, она не хотела нас оставлять надолго вдвоем. Она быстро достала чашки из серванта, разлила чай, и пока она все это проделывала, я вдруг понял: не надо ничего спрашивать, да и что может прибавить эта женщина к тому, что я уже знаю, — несколько подробностей, пусть даже неожиданных, но они достанутся дорогой ценой для Валерии Семеновны. Нет, не надо расспрашивать, лучше говорить самому. Едва мы приступили к чаепитию, как меня понесло, и я стал говорить о Москве, вспомнил несколько смешных анекдотов. Я никогда не был хорошим рассказчиком, но тут я старался — первой прыснула Наташа, потом заулыбалась Валерия Семеновна. Так просидели мы около часу, а потом я сказал:
— Ну вот. Мне и пора.
— Эх, всегда так, — откровенно сказала Наташа, — только стало хорошо, и ты убегаешь.
— Я уезжаю сегодня, — сказал я, — а у меня еще есть кое-какие дела.
Валерия Семеновна внимательно взглянула на меня и сказала:
— Но ты, кажется, что-то хотел узнать?
— Нет, нет, мне только хотелось вас увидеть. Я столько наслышан, что просто хотелось увидеть.
Она усмехнулась и снова передернула хрупкими плечами.
— Шалишь? Но если тебе надо…
— Тогда бы я спросил, — твердо ответил я, поднимаясь.
Наташа опять насупилась и строго сказала матери:
— А ты ложись. Врач сказал — нельзя вставать, значит, нельзя. Я тебе сделаю укол, уже время.
— Хорошо, — покорно ответила Валерия Семеновна.
Я распрощался, вышел во двор. Это был широкий двор, густо усаженный деревьями, со скамейками, детской площадкой, и в вечереющем воздухе звонкими были голоса ребят. Я закурил, сел на скамью, мне не хотелось никуда идти, и так сидел я долго, пока не услышал за спиной оклик:
— Эй!
Я обернулся. Ко мне бежала Наташа.
— Я почему-то чувствовала, что ты тут, — сказала она. — Хотя решила: если ты ушел, побегу в гостиницу, найду.
— Что-нибудь случилось?
— Нет. Просто я хотела тебе сказать, чтобы ты не сердился на меня за такую встречу.
— Я все понял.
— Правда? — обрадовалась она. — Ну, тогда порядок. Значит, ты не очень спешишь.
— Мой поезд в десять. Еще есть время.
— Если ты подождешь меня пять минуточек, я переоденусь и провожу тебя. Мама уснула.
Потом мы шли по проспекту Ленина, он был по-субботнему многолюден, толпа двигалась не спеша, не толкаясь, наслаждаясь теплом августовского дня. И когда мы дошли до гостиницы, я сказал:
— До поезда еще куча времени. И я хочу есть. Пойдем посидим в ресторане. Целую неделю я живу в этом городе и ни разу не был в ресторане. А ведь у меня отпуск. Имею я право немного повеселиться?
— Конечно, имеешь, — сказала Наташа. — Мог бы и раньше повеселиться.
— Не с кем было. А теперь у меня есть девушка.
— Ого! — засмеялась она. — Девушка на два часа.
Мы поднялись на шестой этаж; нам повезло, потому что в субботний вечер найти место в ресторане почти невозможно, но мы сами увидели, что за шестиместным столиком сидит компания из четверых, а два стула свободны. За широкими окнами ресторана полыхала закатная полоса, виден был красный костел и серые кубы Дома правительства; играл джаз, на стене над эстрадкой из золотистых проволочек сделана была девушка, несущая против ветра коромысла с ведрами.
— Только можно я ничего не буду пить, — сказала Наташа. — Я не люблю запах спиртного.
— Из-за мамы? — спросил я и тут же понял, что этого спрашивать не надо было.
— Да. Но ее не надо осуждать… С ней это редко бывает… Это когда она не выдерживает и уходит в прошлое. Я всегда боюсь… Думала, что сегодня из-за тебя. Но давай не будем об этом… Знаешь, здесь бывает березовый сок, правда, консервированный, но очень вкусно. Вот его бы я выпила.
— Ну конечно, да здравствует березовый сок!
Рядом с нами шумела компания из четверых, они веселились, и во всем ресторане стоял шум, прикрываемый звуками джаза, а мы сидели рядом, пили сок, и Наташа спросила меня:
— Эрик, а все-таки зачем ты приезжал?
Тогда я стал ей рассказывать про Отто Штольца и Эльзу, я рассказал ей почти все, что узнал за эту неделю в Минске, и все время видел очень близко ее остановившиеся карие глаза, они то наполнялись слезами, то становились сухи от сдерживаемого гнева, а когда это кончилось, то у меня осталось до отхода поезда всего сорок минут.
— К черту все! — вдруг сказал я. — Давай пойдем танцевать. Должен же я хоть раз потанцевать в этом городе.
— Идем! — решительно ответила Наташа.
И мы пошли танцевать, мы танцевали с ней так яростно, словно делали это в последний раз в своей жизни, и вокруг нас на небольшой площадке образовалось пустое пространство, люди стояли полукругом и смотрели, а музыканты работали вовсю; Наташа смеялась, и, глядя на нее, я понял, что некрасивость ее лица лишь кажущаяся, потому что лицу этому противопоказаны хмурость и злость, его истинный удел — веселье.
Мы прибежали на перрон за пять минут до отхода поезда.
— Как жаль, что ты уезжаешь, просто очень жаль…
— Но мы неплохо повеселились. И березовый сок, и танцы. Все-таки успели. Это я запомню. А то ведь может случиться так, что мы с тобой больше и не встретимся.
— Почему не встретимся? Это как мы захотим. Ты сейчас же мне дашь телефон, и я тебе позвоню… Знаешь, я поняла, кто мы. Только я не знаю, как это сказать… В общем, если бы я была парнем, мы бы назывались побратимы. Ты согласен?
— Согласен.
— Тогда поцелуй меня, а то тебя уже зовут в вагон.
Часть шестаяЧЕТВЕРО ЗА КУХОННЫМ СТОЛОМ
Я нашел их в одной из управленческих комнат цеха; бригадир мне сказал, что дал им день обмозговать одну схему программного устройства, так как с ней не очень ладится при монтаже… Когда я открыл дверь, где работали эти два мыслителя, на меня выкатилось такое облако табачного дыма, что я едва устоял на ногах и промычал, откашливаясь:
— Хоть бы окно открыли, черти.
— Ага! — весело воскликнул Алик. — А ну, шагай сюда быстро! Поможешь нам тут разобраться…
Он сидел за длинным письменным столом, на котором стояла портативная ЭВМ, лежали чертежи, бумаги; глаза его были красны и блестели. Да, видимо, у них тут шла серьезная война. Леша стоял, прислонясь к стене, правый рукав его клетчатой рубахи был закатан, а левый болтался с расстегнутым манжетом.
— Ты? — удивился он. — Приехал?
— Потом, потом эмоции! — быстро заговорил Алик. — Ну-ка взгляни сюда, Эрик. У тебя свежая голова. Посмотри на эту схему…
Но Леша накрыл ладонью чертеж.
— Обожди… Он ведь только приехал. Делаем перерыв!
— А куда ты уезжал? — спросил Алик, но тут же, видимо вспомнив, дернул себя досадливо за бороду. — Ах, да… Прости… Мы тут совсем зашились…
Я подошел к окну и распахнул его; в нескольких метрах от цеха тянулась бетонная ограда, а за ней густо стояли с потемневшей листвой деревья парка, они словно служили границей между заводским миром и городским; дальше за деревьями вздымались белые башни новых домов, а в промежутках меж ними в сизо-серой солнечной дымке проглядывали башни высотных зданий и крыши множества домов. Я сел на подоконник, здесь хотя бы можно было дышать…
— Ты нашел? — спросил Леша.
— Да.
— Было бы здорово, если бы мы собрались вечером, — сказал Алик.
— Вечером я буду в Берлине, — ответил я.
— Тогда вот что… выкладывай сейчас, — сказал Леша и, не дав Алику рта раскрыть, прикрикнул на него: — Сделаем мы эту схему! Ясно?
Алик с тоской посмотрел на чертеж, но возражать не стал… И тут-то я растерялся: я не знал, как передать им то, что узнал, как собрать все в единый рассказ, — ведь если я упущу подробности, то они, пожалуй, и не поймут, что обрушилось на меня в Минске; я смотрел туда, в даль, где, словно сквозь тонкое дымчатое стекло со слабыми сиреневыми оплывами, виднелись высотные здания; Москва казалась праздничной, светлой, а я должен был рассказать…
— Я смогу только о главном, — сказал я. — Потому что не все еще понимаю сам…
— Давай. Важны опорные точки. А там, глядишь, разберемся, — сказал Леша.
Я стал им рассказывать, как решился Штольц бежать и как он это осуществил; все это получалось у меня рыхло, я перескакивал с одного на другое, но я видел, что Леша и Алик меня слушали.
— Ну вот пока и все, — сказал я. — Остальное попытаюсь узнать в Эйзенахе и Дрездене. Если, конечно, удастся…
— Удастся, — вдруг твердо сказал Алик. — Должно удасться.
Леша сердито покосился на него:
— Ты же сам вопил, что не надо копаться в прошлом.
— Но это же другое дело, — нимало не смущаясь, ответил Алик. — Это — исследование. А кто же против исследования? — Он тут же задумчиво почесал бороду. — Полагаешь, Штольц решился бежать только из-за любви?
— Если ты так подумал, — сказал Леша, — то ничего не понял. Ему удалось узнать войну с изнанки…
— Но ведь другие не бежали, — пожал плечами Алик. — Хотя, наверное, тоже видели изнанку.
— Да, другие не бежали…
Леша отошел от стены и двинулся в угол, где был умывальник, он пустил воду и склонился под струю, докрасна растирая ладонями скуластое лицо; сначала я подумал — ему жарко, — но когда он уже взял полотенце и стали видны его потемневшие глаза, я понял, почему он пошел к воде: ему надо было прийти в себя, ведь его отец погиб в Минске, и то, о чем я рассказывал, обретало для Леши особый смысл… Потом он мне объяснил, что, слушая мой рассказ, он представил среди развалин и руин человека, наблюдавшего за машиной Штольца и сжимавшего в руке пистолет, чтобы в любую минуту можно было по этой машине выстрелить… Что же, это вполне бы могло быть… его отец и мой…
— Одной любви мало, — сказал Леша тяжело. — Тут только все вместе. — И он сжал кулак. — Он ведь к себе бежал… Понятно?
Это было понятно, хотя Леша и высказался туманно, именно так я и представлял дело: слишком многое скопилось в Штольце, слишком многое переплелось — и ужас при виде горящих людей, и речи Рабе, и все, что творилось вокруг, и Эльза, — благодаря ей ему удалось увидеть все, что делалось в Минске, увидеть глаза