На трассе — непогода — страница 61 из 69

— Если бы Анютку мою из Днепропетровска с детишками не вывезли, давно бы они на том свете были, — говорил он Сидорову. — Это я помню и всегда помнить буду. А если у них есть там какие честные люди, так что же они посейчас молчат и Гитлеру под зад не дадут? Так что заткнись, Юра, со своей агитацией.

Штольц за три месяца довольно много освоил из разговорной русской речи, хотя сам говорил с трудом, но понимал уже хорошо, и потому он улавливал постоянную недоброжелательность Осипа, не раз слышал, как тот бурчал:

— Это же надо, дожил — фриц к тебе на квартиру шляется, а ты ему привет делай.

Все это копилось, копилось в Осипе, пока не выплеснулось в исступленный припадок злобы.

В этот день в бригаде Осипа одна из женщин, которую он ценил как работницу, получила похоронку на мужа. С ней сделалось плохо на работе, Осип с трудом привел ее в чувство и весь день нервничал, бурчал: «Ну когда… когда это кончится? Каждый час смерти да смерти…»

Вечером он стоял у себя дома в коридоре, курил, когда вошел Штольц, поздоровался и начал обивать веником снег с сапог.

Осип молча смотрел на него, потом сжал кулаки и процедил:

— Ходишь тут, гад… А ваши там…

Штольц удивленно посмотрел на него. И этот его взгляд подстегнул Осипа, и он пошел с кулаками на Штольца. Тот напряженно ждал. В это-то время из комнаты выскочила Эльза, тонкая, хрупкая, она стремительно припала спиной к Штольцу, отделив его от Осипа, и, взглянув на занесенный Осипом кулак, неожиданно ударила здоровяка по щеке. Удар для Осипа был пустячный, у него не дрогнул ни один мускул на щеке, но глаза остановились, в них мелькнул проблеск сознания, и так Осип постоял, потом содрогнулся телом и, стыдливо отводя глаза, повернулся и пошел с медвежьей перевалкой к себе. Эльза повернулась к Штольцу, упала лицом ему на грудь и разрыдалась; Осип не успел еще закрыть за собой дверь, плач достиг его слуха, он повернул к Штольцу страдающее лицо.

Ефрем пришел через полчаса и, узнав, что случилось, стал увещевать Осипа:

— Ну и дурень ты у меня! Это же тебе не передовая, не бой. Да и наш это немец, вместе с тобой на заводе работает. А ты?

Осип долго сидел на кухне хмурый, молчал. Но когда открылась дверь Эльзиной комнаты и вышел Штольц, Осип повернулся к нему и неожиданно сказал:

— Эй, фриц, ну-ка, иди сюда.

Штольц безбоязненно шагнул в кухню, остановился у стола, словно спрашивая: «Чем могу служить?»

— Ты сядь, — сказал Осип, — давай с тобой выпьем.

Он поднялся, достал из кухонного шкафчика поллитровку, граненые стаканы, миску с квашеной капустой. Ефрем бдительно наблюдал за ним. Осип твердой рукой разлил по стаканам водку, потом приподнял свой и, прищурясь на Штольца, сказал зло:

— Давай за то, чтобы немцам твоим капут.

— Нацистам, — спокойно поправил Штольц и выпил.

Осип усмехнулся, кивнул Ефрему, — вот, мол, видел, — и тоже выпил. Некоторое время он изучающе смотрел на Штольца, впервые во взгляде его появилось любопытство.

— Значит, так, — сказал Осип, — выходит, ты хороший, а все остальные твои — сволота? Так?

— Нет.

— Что «нет»? Или ты не немец?

— Я немец.

— Ну, ясно, — усмехнулся Осип. — Сейчас будешь трепаться: есть фашисты, а есть немцы, народ. Этого я от вашего брата во как наслушался. Каждый из вас как в плен попал, так добренький и норовит вину от себя подальше отпихнуть. Я, мол, чистый, и виноваты те, кто в Германии кашу заварили. У-у, безвинные души! А сами людей живьем жгли.

— Я сказал: я — немец, значит, я виноват, — ответил Штольц. Он с трудом подбирал слова, часто произносил их искаженно, но я не буду передавать здесь его акцента, а только попытаюсь изложить смысл его ответов так, как впоследствии передал мне этот разговор Ефрем.

— Ага! — обрадовался Осип. — Значит, признаешь, что виноват?

— Да, — кивнул Штольц. — Есть всеобщая немецкая вина. Я это понял… недавно. Но я не могу ее судить.

— А кто может?

— Ты, — ответил Штольц и кивнул на Ефрема. — Он. И еще весь мир.

— Вот это да! — ахнул Осип, но тут же приободрился, налег широкой грудью на стол. — Ну, мы-то судим. Мы еще так вас рассудим — будь здоров! Ну, а если ты судить не можешь, то какого черта ты здесь, а не там, со своими? Или испугался, что и тебя судить начнут, решил драпануть, отсидеться и, мол, обезвинен буду?

— И меня будут, — сказал Штольц, — То, что я здесь, — это не исключается. Я сказал: немецкая вина всеобща.

— Это как же понять?

— Так понять: каждый из нас тоже народ. Если ты говоришь: «Я хороший, а все остальные зло», это и есть измена.

— Ну, ты от своих бежал, значит, выходит, изменил?

— Нет. Отойти и оглядеться, чтобы все понять, — это еще не измена. Измена — когда себя противопоставляют народу.

— Интересный ты немец, — неожиданно улыбнулся Осип. — Давай-ка с тобой допьем, глядишь, и раскумекаем кое-что. Ты коммунист?

— Нет.

— Ну, там социалист или еще кто?

— Я не был ни в какой партии.

— Беспартийный, значит? Бывает. Ну, а скажи мне такую штуку, фриц…

— Меня зовут Отто.

— Ладно, Отто. Так скажи мне такую штуку: а если бы не Эльза, не встреть ты ее, не полюби, ты бы так и остался там, у своих? Так бы и делал свое дело, как все? А?

— В фактах не бывает «если», — ответил Штольц. — Они только факты, такие, как есть.

— Да-а, занятный ты мужик, — протянул Осип, — С тобой потолковать, оказывается, можно.

Так у них и началось. После этого вечера они множество раз встречались за кухонным столом; Осип обучил Штольца игре в домино, и в минуты отдыха четверо садились за стол и яростно стучали костяшками.


Я помню поселок, я прожил в нем до одиннадцати лет, помню нашу комнату в стандартном доме, где пахло по утрам свежевымытыми полами, летом в открытые окна доносило запах сосновой хвои, смешанной с горечью заводских дымов, зимой струилось тепло от печи, натопленной дровами, и я любил сидеть возле открытой чугунной дверцы, смотреть на тлеющие угли. Помню завод, он хорошо был виден от нашего дома — огромные закопченные цехи, окутанные дымами, желтыми, серыми, белыми, а местами и густо-черными, старинную домну возле плотины, похожую на средневековую башню, она давным-давно бездействовала и мы, мальчишки, забирались в нее по заросшей дороге от рудного двора, по которой в демидовские времена на лошадях загружали в домну руду. Башня — так называли мы ее — была местом наших сборищ, мы кидали в ее утробу слова, и они отдавались там многоголосым эхом. А за плотиной начинался большой пруд, зимой над ним даже в самые лютые морозы клубился пар от сброса горячих вод, возле плотины пруд никогда не замерзал, хотя дальше от берега лед был такой, что рыбаки с трудом пробивали его; летом в пруду отражались сосны, стоящие на правом берегу, там же был узкий песчаный пляж. И поселок наш я хорошо помню: улицы двухэтажных деревянных домов и только одно каменное здание — больница, а за ней сразу же начинался лес. Сейчас того поселка уже нет, а есть город Северск.

Я помню и нашу кухню с длинным столом, покрытым старой зеленой клеенкой, много лет она пролежала там, на ней остались несмываемые пятна и затертости, и потому мне легко представить сидящих за этим столом четверых мужчин, их разговоры о заводских делах, о фронтовых сводках и о жизни вообще. И все, что случилось с ними потом, я тоже могу представить.

Они не так уж часто виделись, — работали в ту пору на заводе по десять часов, да еще у Штольца были какие-то обязанности в лагере, куда он являлся на поверки. Эльза трудилась с утра до ночи, потому совместная жизнь их не была похожа на обычную семейную. Каждая встреча в комнате Эльзы была маленьким событием, минутами отдыха от труда, и все же один из всех этих дней Штольц выделил особо.

Это было в августе, когда уже скорая уральская осень входила в леса, в них пахло грибами и загорались красными сигналами грядущих заморозков листья на осинах. В этот день они решили отдохнуть, и придумала этот отдых Эльза.

— Мы сделаем пикник, — сказала она.

Была Эльза в тот день необычно весела. И Штольц, как только пришел к ней, удивился лукавому выражению ее карих глаз, раньше он никогда не видел ее такой — слишком стойко держалась в ее глазах печаль.

— Что ты задумала? — улыбнулся он.

— Только пикник, Отто.

— Ну, раз ты так хочешь…

Они сложили в плетеную корзинку, с какой обычно ходили в здешних местах по грибы, вареную картошку, огурцы, хлеб и давно хранившуюся у Эльзы бутылку брусничной водки, которую принесла ей жена инженера за сшитое платье, и отправились в лес, к берегу заводского пруда. Они отыскали неплохое местечко, где было тихо и пустынно, прозрачный ручей тек к пруду, на дне его можно было различить цветную гальку и еловые ветви. Они сели на мягкий, сухой мох, достали свои припасы. Отсюда, слева, виден был завод, цехи его, и старинная домна отражалась в воде, а еще левее был песчаный пляж и там купальня, где мальчишки прыгали в воду, изредка по глади пруда доносились сюда их звонкие голоса.

— Прежде всего мы немножко выпьем, Отто, за нас с тобой, — сказала Эльза и налила в граненый стакан водки.

— Тебя тянет к торжественности, Эльза.

— Сегодня да, — сказала она и, когда они выпили, взяла его руку и положила себе на живот. — Послушай, он уже иногда стучит ножками. Это ведь твой ребенок, Отто.

Почему-то прежде он не думал об этом, то ли ему казалось — Эльза слишком хрупка, чтобы стать матерью, то ли быт вокруг казался слишком суровым, чтобы в нем можно было взрастить новое существо; во всяком случае, сообщение Эльзы было для него полной неожиданностью, и в первое мгновение он растерялся.

— Ты не рад, Отто? — тихо спросила она.

Только тогда он осознал, что было заключено в этом вопросе: в нем была любовь к нему, надежда на него этой хрупкой женщины; раньше он чувствовал ее благодарную ласку, но не больше, а с этой минуты нечто более сильное связывало их; он прижал ее к себе, начал целовать в пышные волосы.