— Например?
Эмма посмотрела на Макса и внезапно покраснела, как девочка.
— Я думаю, что ты иногда слишком строго судишь Марту, — сказал Тонио, справляясь с третьей сосиской и с удовольствием отхлебывая пиво. — Она просто из тех, кто здорово умеют за себя постоять. Одним это нравится, другим нет.
— Да, но, насколько я знаю, — она покосилась на Макса, словно спрашивая разрешения, можно ли ей говорить дальше, и все же решилась: — Отто не любил ее.
— Тогда это было необязательным, — сказал майор Карл. — Впрочем, и сейчас это не для всех обязательно. Когда есть хорошая, прочная семья, в ней не очень-то размышляют о любви.
— Макс нашел меня в развалинах, где я жила, как одичалая собачонка, — сказала Эмма. — Это было уже в пятидесятом. Я была из тех собачонок, что питаются отбросами на помойке. Нас, таких, много выросло на берегу Эльбы, в камнях. Разве бы мы с Максом поженились, если бы он не полюбил меня?
— Он однолюб, — сказал Тонио и радостно захохотал. — Таких однажды стукнет, и они на всю жизнь как контуженые.
— Да, он такой, — не без гордости ответила Эмма. — Это вы сейчас все взбесились, и только слышишь кругом: развод, развод… Каждый думает только о себе, и все равно, как будут расти его дети. И ты, Тонио, тоже забыл, как не сладко тебе было в детстве.
— Мы разошлись с женой по доброй воле и согласию. У нее никого не было на стороне, у меня никого не было. Она первая сказала: «У нас разные интересы». Я сказал: «Пожалуйста».
— А двое мальчиков?
— Но разве их кто-нибудь бросил? — ответил Тонио. — Мы заботимся о них.
— Ты его спроси, — сказала Эмма, кивнув на меня, — легко ему было расти у чужих людей?
— Они были мне не чужими, — сказал я. — Они были мне как родные, даже больше. Я не знал у них нужды, и мне хватало их ласки.
— Вот видишь, — сказал Тонио. — Сейчас никто не может пропасть. Дети вырастают. Мы тоже выросли. Но иногда надо подумать и о себе.
— Просто вы все распустились, — строго сказала Эмма.
— Нет, — ответил Тонио, — мы поспешили в свое время жениться. Мы так соскучились по домашним гнездам, что стали слишком поспешно их вить. А потом прошли годы — опомнились, что живешь не с тем человеком, который тебе нужен. Вот и все.
— Макс не спешил, он ухаживал за мной два года.
— Я же сказал: он из тех, которые один раз и на всю жизнь. Такие верят, что они не ошибаются. Макс, ты веришь?
— Мне неприятен этот разговор, Тонио, — сказал Макс и повернулся ко мне. — Эрнст, — произнес он тихо, — я бы хотел знать, как умер отец. В этих записях ничего нет…
Да, последняя запись в дневнике была: «Я жду, жду ребенка, кем бы он ни был — сын или дочь, я буду любить его, Эльза, потому что он — частица твоя, потому что ты — ему мать…»
Эта запись вряд ли что-либо могла объяснить Максу.
В комнате установилась тишина. Все смотрели на меня. Я знал о смерти Штольца из рассказов отца, матери, Ефрема, и помню — когда услышал впервые об этом, то поразился будничности происшедшего, и потом мне много раз казалось: смерть Штольца должна быть необычной, должна поражать собой воображение людей, и я снова спрашивал о ней отца и получал все тот же ответ, не понимая, что в простоте развязки этой необыкновенной истории оберст-лейтенанта и сокрыта ее трагедийность.
Тихо было в комнате.
— Он сутки простоял с обнаженной головой под влажным снегом у могилы Эльзы, и его никто не мог увести, — сказал я. — Его унесли в барак без сознания. Еще сутки рядом с ним просидел врач… Так он умер. Потом один военнопленный принес из барака Сидоровым его дневник и фотографии и еще письмо Эльзы… — Я оглядел слушавших меня и сказал тихо: — Каждый из вас, если хочет, сможет побывать на его могиле…
Долго длилось молчание, пока Тонио не сказал:
— Надо выпить…
Макс провожал меня в отель. Было около девяти вечера, но улицы города опустели; я еще в Берлине заметил, что к семи часам город становится тихим и сонным. Когда мы подходили к отелю, я снова увидел однорукого с собакой-поводырем, на этот раз у него не было портфеля и ремня, переброшенного через плечо, он шел, сжимая в левой руке поводок, и остромордая колли ступала с ним рядом.
— Добрый вечер, Макс, — сказал он, поклонившись.
Я читал где-то прежде, что слепые могут узнавать человека по шагам, теперь я в этом убедился.
— Добрый вечер, Густав, — ответил Макс и остановился. — Не хочешь ли хорошего табачку?
— С удовольствием, если ты набьешь мне трубку.
Макс взял его черную, прокопченную трубку, набил своим табаком. Густав раскурил ее, почмокал губами и пошел дальше.
— Он был на войне? — спросил я у Макса.
— Нет, ему было три года, когда бомбили Дрезден.
Я смотрел, как человек с собакой-поводырем уходил по пустынной улице.
— Ты едешь в Эйзенах в субботу? — спросил Макс.
— Да.
— Мы сможем поехать вместе, — сказал он. — Я уже звонил матери. Она будет ждать. Заодно я бы хотел взглянуть, что там делает Мария. Ты не против?
— Нет, так даже будет лучше.
— Тогда все в порядке. Спокойной ночи, Эрнст.
На следующий день, еще до того, как мы выехали с Максом в Эйзенах, ко мне в отель пришел Тонио, он сказал, что решил показать мне город, но не по-туристски, а особым маршрутом — он знал в этом городе каждый закоулок. Тонио оказался отличным гидом, веселым, остроумным, но не это было главным в прогулке по городу, — Тонио рассказал мне о своем отце, Бруно Штольце. Мне понравилось, что Тонио не кичился жизнью своего отца, и я вспомнил, как он говорил об отцах в квартире Макса: видимо, Тонио не хотел себя выделять из общей массы и общей беды, — ведь он сам отлично понимал, что таких, как Бруно, было не так уж много.
От Тонио я узнал, что жизнь Бруно оборвалась в Бухенвальде, но выяснилось это только пять лет спустя после войны, когда один из бывших узников этого концлагеря, больной, беззубый старик, разыскал Тонио и все ему рассказал о Бруно.
— Понимаешь, Эрнст, — сказал он мне, — я этой ночью думал о нем. Оказывается, я очень мало о нем знаю. И я подумал… Тут ты виноват… Ты только меня правильно пойми: это вовсе не для карьеры, это совсем другое… Я решил: мне надо заняться его судьбой. Может быть, там есть такое, что важно для всех нас… Я думаю даже, что наверняка есть…
А потом мы сидели с Максом в мягких креслах экспресса, за окнами мелькали уютные, чистенькие городки в густой и веселой зелени, потом пошли горы, укрытые аккуратными лесами, с синими речками, водопадами хрустальных ручьев, и это движение за окном напоминало длинный рекламный фильм из тех, что делают для привлечения туристов. Макс взял с собой в дорогу несколько журналов и основательно погрузился в их чтение; я перелистал два из отложенных им — это были информационные бюллетени по строительству, один финский, но на немецком языке: насколько я понял, в нем шла речь о приспособляемости жилых помещений к природному пейзажу, там было несколько иллюстраций, очень красивых; другой журнал был посвящен разнообразным видам железобетонных конструкций. Макс читал их с большим удовольствием. Он сделал перерыв в чтении всего один раз.
— Пойдем перекусим, — пригласил он меня.
Вагон-буфет был по соседству, здесь торговали пивом, сосисками, колбасами, различными бутербродами, завернутыми в целлофан; сидячих мест, как в наших вагонах-ресторанах, не было, и люди стояли у высоких столов. Но и во время этого перерыва Макс не разговорился. Мы вернулись к себе в купе, и он, закинув ногу на ногу, опять принялся за свои журналы: тут я подумал, что и Отто Штольц был таким же: ведь мог он сидеть часами из вечера в вечер в своей комнате в Минске и самозабвенно читать книги об автомобильных моторах; судя по его записям, это приносило ему немалое удовольствие. Есть люди, глубоко влюбленные в свое дело, они заняты им всегда, а профессиональный язык книг, часто не доступный имеющим иные специальности, звучит для них с особой музыкальностью. Пожалуй, не только Штольц, но и отец принадлежал к такому разряду людей.
Я вспомнил о нем, о Юрии Сергеевиче Сидорове, сидя в кресле раскачивающегося от скорости экспресса, мчавшегося по немецкой земле, и задумался над тем, как он нервничал, когда я занялся вплотную историей Отто Штольца. Неужели в нем всерьез могла возникнуть и утвердиться мысль, что мое путешествие в прошлое, а затем в эту страну, к людям, которые должны зваться моей родней по крови, может каким-то путем отторгнуть меня от него? Может быть, действительно существует тайная и могучая сила, именуемая зовом крови? Ведь человечество за историю своей культуры накопило множество легенд о разобщенных силой рока детях и их родителях, неизменно в этих легендах наступал момент, когда повзрослевшие дети, как бы осененные свыше, возвращались под родительский кров или же узнавались отцами или матерями, и достаточно было краткого мига встречи, как рушились все барьеры, разделяющие их, и торжествовало единородство. Опять легенды… Можно не верить в них до поры до времени, но когда реальность ставит тебя в ту же ситуацию, что изложена в них, то влияние легенды вдруг оказывается сильнее рационального мышления и побеждает как суеверие. Да, у отца было время все обдумать, и все же он не исключал, что зов крови может вырвать меня из одной среды в другую. Отец напомнил мне об этом еще раз перед тем, как я вылетел в Берлин.
Когда я вернулся из Минска, Вера была уже дома, она поселилась с дочкой, которую назвали Надей, — мне это понравилось, — в отцовской комнате, и все в нашей квартире сразу изменилось. Таких перемен в отце я не предполагал, он раза два, а то и три в день заезжал с завода на служебной машине домой и привозил для Веры то фрукты, то еще что-нибудь из еды и подходил на цыпочках к детской кроватке, хотя крохотная Надя еще не слышала, и спрашивал шепотом Веру:
— Ну, как она?
Вера смеялась:
— Вот уж не думала, что из тебя выйдет сумасшедший папа. Ты что хочешь, чтобы она росла по часам? Честное слово, тебе кажется, что она завтра заговорит.