— Конечно, а почему бы и нет? — отвечал отец.
— Но ведь ей всего девять дней.
— А ты что думаешь, это не возраст?
По вечерам он включал стиральную машину, запускал в нее партию пеленок, а потом гладил их.
— Если пойдет так дело дальше, — смеялась Вера, — то ты из главного инженера превратишься в квалифицированную няню. Это нерентабельно.
— Когда речь идет о младенцах, все рентабельно, — отшучивался он.
Курить свою трубку он выходил на балкон.
— Придется кончать с этим делом, — сказал он мне. — Для девочки это вредно.
Все-таки удивительно, как может преобразиться усатый, здоровый мужик с рождением ребенка, очевидно, не только материнство, но и отцовство довольно сильная штука. Но вот что меня удивило: вместе с этим чувством в нем возникло, а может быть обострилось другое — страх смерти. Прежде он никогда со мной не говорил об этом, а тут, когда мы стояли с ним на балконе и курили, он сказал:
— Понимаешь, Эрик, эта маленькая девочка Надя, она ведь будет человеком другой эпохи. Всего каких-нибудь тридцать лет — и двадцать первый век. Представляешь, она будет почти такая, как Вера, когда этот век начнется. Ты доживешь. А я вот — черта лысого. Все может свалиться внезапно, как на маму.
— Это неправда, — ответил я. — Мама болела много лет, с самой войны. Ты это знаешь.
— Я тоже был на войне. И во мне неизвестно еще, какие сидят болячки. За пятьдесят — это как за роковой чертой. Как-то раньше я не боялся, а теперь… Ужасно хочется увидеть, что получится из этой крошки… Ты улетаешь утром?
— Да.
— Вот что, Эрик, может быть, это глупо, но я хотел бы просить тебя… В общем, чтобы ты помнил, хорошо помнил: у тебя появилась сестра.
— Я это понимаю, отец.
— Для меня это сейчас самое важное.
— Она моя сестра.
— Я хотел бы, чтобы ты это же сказал, когда вернешься.
Вот так он мне напомнил о своих тревогах; он хотел предупредить: что бы там ни случилось в ГДР, но моя семья все равно здесь, и по отношению к ней во мне не должно угаснуть чувство ответственности.
Все-таки отец интересный человек, — сколько я его знаю, видел в самых разных ситуациях, но часто поступки и мысли его бывали для меня неожиданными. Если попытаться вывести на некую прямую его жизнь, то при первом обзоре она может показаться ординарной: все, что было у него, происходило со множеством людей — заводская юность, война, потом опять завод и продвижение по инженерной службе. Но если вглядеться в каждый этап, то сразу можно найти нечто самобытное. На войне он пробыл два года и считал себя везучим, потому что побывал в довольно сложных переделках и остался жив. Его ранило во время атаки, и когда он очнулся в полевом госпитале, то прежде всего пожелал узнать, как здесь очутился. Ему объяснили, что выволокла его с поля боя медсестра Наденька Ветрова. Он увидел ее спустя неделю, когда мог уже вставать с койки, опираясь на костыль. Через час после их знакомства он ей сказал:
— Давай поженимся.
Она могла воспринять это только как шутку, так она и сделала, но допустила оплошность, сказав:
— Если будет свадьба.
Он выписался из госпиталя, от него до передовой было два с половиной километра лесом. Фронт к тому времени на этом участке стабилизировался, и лейтенант Сидоров стал наведываться в штаб полка, где с прямолинейной настойчивостью добился бумаги, разрешающей брак между ним и медсестрой Ветровой.
— А ты не сумасшедший? — спросила она его.
— Нет, я тебя полюбил.
Мама, вспоминая об этом, рассказывала, что она поверила ему; вокруг нее вертелось немало офицеров и солдат, но поверила она только отцу, и вовсе не потому, что он предложил ей жениться, а, как она сказала: «Ему нельзя было не поверить», — и тут же объяснила: «Я ведь тоже полюбила его. Может, за одну минуточку. Это только на войне бывает такое, когда все время рядом смерть». И была свадьба во взводной землянке, при коптящем свете снарядных гильз. Я во все это верю, потому что знаю — отец мог так поступить.
Он окончил институт заочно и стал хорошим знатоком прокатных станов, но ему втемяшилось в голову, что он должен написать кандидатскую диссертацию. Время было послевоенное, завод перестраивался, работы было невпроворот, отец по десяти часов в сутки не вылезал из цеха, а по ночам сочинял, рассчитывал, выезжал в Свердловск, поступил в Уральский политехнический в заочную аспирантуру; в то время это было большой редкостью, и отнеслись на заводе к этому по-разному: одни доброжелательно и с удивлением, другие осуждающе — ты, мол, практик и занимайся своим делом. Он защищался в сорок девятом по прокатным станам; его защита наделала шуму, о ней писали в газетах, многим казалось невероятным, чтобы начальник смены мог предъявить полноценную научную работу. Особенно расшумелись на заводе. Главный инженер, старый желчный человек, страдающий подозрительностью, пригласил отца и без обиняков спросил:
— Под меня копаешь? Через пять ступенек скакнуть хочешь? Я тебе крылья обломаю.
Отец послал его к черту и тут же пошел к директору, рыхлому, тучному человеку крутого нрава, любившему авралы, митинговую шумиху и не очень доверявшему всем тем, кто соприкасался с наукой, потому что считал завод делом сугубо практическим, и только жестокая дисциплина и порядок могут дать в этом деле настоящий результат; отец не стал ему жаловаться на главного, хотя и знал, что живут они меж собой немирно, отец просто заявил, что хотел бы сейчас одного — чтобы его оставили в цехе на той же должности. Директору это понравилось, и он ответил коротко:
— Работай, Сидоров.
К тому времени отец увлекся автоматикой; тогда у нас еще не знали толком ни о кибернетике, ни о Винере; отец работал, как сам говорил, «на ощупь». Потом прошло время, сменился директор завода, ушел на пенсию главный, а кандидат технических наук Сидоров все еще работал в цехе и публиковал свои статьи о проблемах автоматики в научных журналах; раза два ему крепко врезали за то, что он пропагандирует «буржуазную» науку, но обошлось, видимо, все по той же причине — он был заводским, а не профессиональным ученым. Потом, когда начали развивать автоматику, в министерстве спохватились, вспомнили о нем, и отец неожиданно был приглашен на работу в аппарат. Но проработал он там всего полтора года, и, судя по его рассказам, это было самое тяжкое для него время: «Какая-то чиновничья грызня и суета бесконечных перестроек». Он стал проситься на завод, и тут ему повезло — на крупное новое предприятие нужен был главный инженер; вот уже десять лет он работает там, чего у него только не было на этом заводе, сколько копий он там переломал — и все же не оставил науки, готовил докторскую. Однажды собрался ее защищать, но тут выяснилось, что на подобную тему есть уже диссертация, правда, человек, ее написавший, шел иным путем, чем отец, хотя выводы их были одинаковы; и все же отец защищаться не стал: «Никому не нужны дубли». И он начал новую работу.
Да, он интересный человек, хотя не все и не всё в нем принимают: одни считают его слишком крутым, другие — мягким, даже добреньким, — оценки людей дело сложное: я же считаю интересными тех людей, которые как бы постоянно незавершены, от них всегда можно узнать что-то еще и еще, у них есть запас неожиданностей, и поэтому мне с отцом никогда не бывало скучно…
Марте было шестьдесят четыре года, но на вид она была еще крепкой женщиной, со здоровым, розовым цветом лица, почти квадратной фигурой — ровные ширококостные плечи, крепкий живот и прямые бедра; она ступала твердо, солдатской походкой, и на лице ее все было крупно: энергичный прямой нос, выдвинутый вперед лопаткой подбородок, тяжелые надбровья. После Отто Штольца она дважды выходила замуж. Сначала это был булочник, одноглазый инвалид, вернувшийся с фронта в сорок четвертом, она прожила с ним всего три года, и он умер от сердечного удара; потом она вышла замуж за Фрица Тубе, кельнера из ресторана «Парк-отель», худого, с желтой лысой головой человека, имевшего привычку щелкать пальцами, с ним она жила и по сей день в старом особняке Штольцев.
Она встретила меня так, словно мы были знакомы всю жизнь, властно притянула к объемистой груди, обдала запахом пудры и лосьона, расцеловала в обе щеки, протянув глухим басом:
— О, мой мальчик! О, дитя, как это прекрасно! — И тут же повернулась к мужу, хлопнула в ладоши. — Фриц! Посмотри на него! Это же молодой Отто!
Низкорослый худой Фриц смущенно подергивал лысой головой.
— Да, это был настоящий мужчина! — воскликнула Марта.
— Перестань, мама, — поморщился Макс.
Она взглянула на него взглядом провинившейся школьницы и тут же опять обрела властный тон:
— Мальчик будет жить наверху, я приготовила ему комнату.
В жилье я не нуждался: на вокзале Эйзенаха, так же как и в Дрездене, меня встретила представительница турбюро, мы втроем доехали до гостиницы «Тюрингер-хоф», шестиэтажного здания в стиле «модерн» начала века, там мне дали номер на третьем этаже, из окон которого был виден памятник Лютеру. Пока я устраивался, Макс не вмешивался: видимо, он считал, что я волен поступать как хочу. От гостиницы до Гётештрассе мы шли пешком, это было совсем недалеко — квартала три или четыре по узким уютным улочкам, пересекли мост через бурлящую, мутную Хёрсель, и я увидел три высоких, стройных рябины на углу — на них ярко горели гроздья ягод. Справа от них и стоял двухэтажный особняк Штольцев из красного кирпича, с широким венецианским окном на первом этаже, черной входной дверью с медным кольцом.
Мы сидели в гостиной, из нее вверх шла деревянная лестница, стены и потолок тоже были обшиты деревом, и только над камином тускло сверкала медная плашка. На ней, как на приступке, стоял серебряный кентавр с развевающимися женскими волосами; я обратил на него внимание не сразу, а сначала залюбовался гравюрой Дюрера «Прогулка» — она висела в медной раме на стене, это был старинный лист, и отпечаток был хорош, передавал тончайшие штрихи графика; только когда я вдоволь насмотрелся на эту гравюру, взгляд мой вонзился в кентавра.