хлеба — одни поскребыши, а в глухих глубоких подвалах, где всегда дремало вино, — жаловался старый сержант, — теперь бочка, разбуженная рукоятью пистоли, в ответ бубном грянет, потому как пустая. Затычку вырвешь — в нос уксусом шибанет…
Юный Мышик в удивлении покачал головой — поверить трудно. Знал Блабону по бабушкиным сказаниям, столица была богатая, добра всякого хоть пруд пруди, постоялые дворы всегда гостям рады, а жители радушны и приветливы. Оттого Мышик и в путешествие отправился. А тут такое… и усики у него задрожали, словно от подавленного плача. Не хотелось больше в страну детских мечтаний, коли там опустели обильные некогда закрома, а исхудалые коты стерегут любой едва слышный шелест в старых смятых бумагах — вдруг да убереглась в королевских канцеляриях какая-нибудь мышка.
— И от всех богатств ничего больше не осталось? И перепачканные мукой пекари не угощают прохожих сладким пирогом, посыпанным ароматной крошкой, чтобы заманить к себе в булочную? И нет больше приветливых толстощеких трактирщиков? И веселые блики от огня не пляшут больше на медных кастрюлях об одной ручке? — спросил я огорченно. — Что же, черт побери, тогда осталось?
— Беда! — согласным хором ответили мои друзья. — Самая настоящая страшная беда!
— А ведь все складывалось вроде неплохо, — недоумевал я; струйки дыма из моей трубки мгновенно сливались с синевой неба. — Люди нахвалиться не могли правлением короля Кардамона, почитали заслуги королевского совета.
— Это нас и сгубило, — признался старый служака. — Блаблаки почили на лаврах: все хорошо, чего же еще хлопотать… Сначала за столом развалились, а там, глядь, и улеглись, где кому по душе: один в тенечке под деревьями, другие по альковам на ложе. А работу, едва начав, забросили. Невдомек, что весь мир в гонке торопится-спешит — кто кого, кто больше товаров на рынок выбросит, а мы, почивая, в хвосте застряли… Соседи нас обгоняли, а нам что: пусть их стараются, мы вот поднатужимся-поднапружимся да как рванем — вмиг догоним. Так и упустили то, что никак наверстать не удается, — время.
Ежели по крутой тропинке в гору катишь валун, не останавливайся: камень все тяжелее, все сильнее давит, а поскользнешься, чуть расслабишься, камень сам вниз, в долину, покатится. Разгонится — не остановишь; одно остается — отпрыгнуть, отбежать, не то раздавит… Так с нами и случилось. Преходящий успех, тяжко доставшийся, мы на веки вечные себе приписали. Не обеспечили благоденствия постоянным упорным трудом. Всяк на другого оглядывался, а сам только и норовил увильнуть да на приволье вздремнуть. Весело и малость спросонья любовались мы нашим хозяйством, садами плодоносными, колосящимися нивами, а чего нам беспокоиться?
Находились, само собой, головушки — предостерегали, да разве кто их слушал… Отвяжитесь, махали мы рукой и пренебрегали советами. «Вишь, мстится им что, небось от обжорства взгрустнулось». И не успели спохватиться, ан поздно уже.
Теперь только ты, наш летописец, властен нас спасти!
— А в чем, кроме писанины, я силен? Встарь пророка, гибель вещавшего, призывавшего к добровольному самопожертвованию, к служению, не жалея живота своего, на благо Отчизны, забрасывали каменьями. Сегодня и клеветы довольно… Оговор куда как забористей: и усилий никаких, и совесть не беспокоит… Камнем и впрямь честнее. Все видели, кто бросил. А я чем же вам помогу?
— В твоей хронике есть ненаписанные страницы, сделай их по-своему, подбрось добрых событий, высеки в сердцах искру взаимного доброжелательства — засей надежду! Напиши, что мы спасемся!
— А вдруг будущее не подчинится содержанию Книги? И вместо будущего, нашим трудом и волей определенного, произойдет непредвиденное? Свершится судьба?
Тогда да станет оно предостережением сыновьям и внукам! А наши имена пусть останутся хоть на могильном камне. И пусть грядущие поколения знают, что мы не сдались без борьбы, — склонил голову сержант Бухло.
— О боже! Мы снижаемся! — заволновался Мышик, который вскарабкался к артиллеристу на шляпу и, раздвинув страусовые перья, высматривал на горизонте башни Блабоны. — Под нами деревья! Падаем!
Шар сжался, летел рывками, покачивался, нас явно притягивало к земле. Даже гондола скрипела, будто ее не в меру перегрузили.
Я выглянул за борт. Тень от шара быстро скользила по желтым полосам осеннего люпина. Земля словно подскочила вверх, и ряды высоких тополей уже заслонили от нас небо. Тополя по обеим сторонам дороги выстроились, точь-в-точь часовые, и шелестели: «Не пропустим!»
С ропотом сухой тополиной листвы до нас долетал сладкий запах люпина.
— И мешков с песком нет, нечего выбросить! — отчаивался Бухло. — Мы оставили балласт, чтобы забрать тебя!
Кот вышвырнул пустую бутыль из-под вина. Она на лету презрительно засвистела. Вот-вот зацепимся кабиной за тополиную крону и посыплемся, как дикие грушки из корзины. Только у Мяучара был шанс на спасение — уцепится за ветви. А мы? Мы сломаем себе шеи!
— Осторожно, не смахните случайно Мышика! Еще очень высоко…
— Да я у тебя в рукаве, дядюшка, — пискнул тот совсем близко. — Если уж прыгать, так вместе!
— Нет уж, обойдемся, — замахал я руками, — без парашюта ни за что не прыгну!
— Вот кабы самые толстые собой пожертвовали, остальные, может, долетели бы! — ворчливо посоветовал Мяучар, явно намекая на нас с Бухлом.
— А коты зато всегда на четыре лапы падают, — огрызнулся сержант. — Вот и прыгай первый! Как только днищем гондолы заденем верхушки тополей…
— Держитесь за веревки! Сейчас грохнемся о стволы? — И я изо всех сил вцепился в прутья корзины.
— Все пропало! — заломил лапки Мышебрат. — Не долетим до Блабоны! Не спасем родину!
Вдруг меня осенило: после каждого вопля отчаяния шар стремительно снижался, словно неверие и растерянность навьючивали его непомерной, свинцовой тяжестью.
— Так нет же, долетим, и все тут! — гаркнул я наперекор всем горестным причитаниям.
И шар действительно поднялся на несколько метров. Верхушки тополей лишь пощекотали нашу корзину, и перед нами снова открылся свободный путь.
— Долой нытье! Выше голову! И не из таких переделок выпутывались живыми-здоровыми! — Я потряс за плечи моих товарищей, чтобы разбудить от тяжкого кошмара. — Послушай, сержант, помнишь, решалась судьба сражения, картечь кончилась и ты велел своим сорвиголовам всыпать в пушечное жерло котел клецок с маком — и мы победили!
И хотя в том сражении рыцарей в бегство обратили разворошенным осиным гнездом двое сынишек портного Узелка, Бухло клюнул на лесть.
— А ты, Мышебрат, где твоя храбрость? Как только не пытали тебя, но ты не выдал товарищей. Да нет такой силы, что заставила бы нас свернуть с однажды избранного пути! Нет таких преград, которых бы мы не преодолели… Нагрянем на врагов — их как ветром сдует! Только сообща! Только дружно!
— Благие слова! Мы не из тех, что сдаются без борьбы! Сам не понимаю, что на меня накатило — морок какой-то! — Бухло потянул себя за ус. — Ну, котофей, давай-ка песню, чтоб сердца забились живей! Верю, все у нас пойдет на лад!
— Нас ждет удача! — Глазищи у кота разгорелись зеленым огнем, и он поднял хвост, как знамя победы.
Пускай пронырливый акиим
обманом залез на трон.
Давайте вместе провозгласим:
пошел, лихоимец, вон!
Бухло загудел басом, а кот вторил ему, подмяукивая, и песня разнеслась по широким просторам:
Они горазды на пышный слог,
горазды последнее брать;
гнать акиимов — священный долг,
нелепо их убеждать.
Припев, раскачиваясь в такт, поддержали и мы с Мышиком:
Поверьте, братья! И для нас
придет великий час!
И снова грянул Бухло, а кот подпевал:
И возвратится к нам король,
друзья и братья станут в круг,
и зашумит пчелиный рой
мильон трудолюбивых, рук!
А потом все вместе:
Поверьте, братья! И для вас
придет великий час!
И вот ясной зеленью окрасились пушистые облака, из-за них вынырнула луна и, верно из любопытства, тяжело покатилась за нами, да никак не могла угнаться. Под дружескими порывами ветра мы взвились высоко-высоко. И я ощутил всю прелесть этого ночного бегства из дому, потому что знал: мы и в самом деле нужны в Блабоне, ведь спешим на помощь!
Меня переполняла нетерпеливая радость, сродни радости горного потока, когда он взломает ледяной покров и, вспененный от спешки, мчится, перепрыгивая через валуны. Во мне рождалась песня, хоть я не знал еще ни слов ее, ни мелодии… Я начал насвистывать, будто черный дрозд, который выстилает гнездо и о каждой принесенной травинке оповещает весь мир: он-де занят великим делом, он строит, он уверен, что выстелет мягкое ложе по крайней мере для тройняшек.
Неужели меня снова посетила та самая обманчивая радость, о которой я почти забыл? Когда-то, давным-давно, нехотя плелся я в школу и вдруг неожиданно для себя сворачивал в окольные переулки, добирался до пригородного вокзала и через час оказывался в лесу. Закинув руки за голову, устраивался в густой траве под благоуханными майскими ветвями и долго провожал взглядом лучезарные облака. Птицы не пели, они словно задались целью перекричать друг друга и галдели в густом колючем терновнике. Я пальцами расчесывал пышную траву, приобщался к кипучей жизни земли. В глубине души рождалась готовность помочь любому, кто нуждается в помощи, пусть даже меня не просят и не призывают. Я переворачивал упавшего на спинку темно-синего жука, беспомощно перебиравшего лапками. Вытаскивал из ямы, выкопанной под заборный столб, оголодавшую лягушку, спугивал сороку, гнавшую маленького воробышка — он беспомощно махал слабыми крыльями, от которых было больше шуму, чем проку. Грустный взгляд маленькой девчушки из-под слипшихся от слез ресниц — и я раздевался и, с трудом вытаскивая ноги, брел в иле, чтобы выловить тонущую куклу. Девочка выхватывала у меня из рук этот намокший и грязный комок, молча прижимала обеими руками, а во мне родничком била неистовая радость, и я счастлив был оделить ею весь мир.