На тротуаре — страница 11 из 16

Евгений подошел к нему:

— Крепись, Костадин. Понимаю, что тяжело… — и положил руку ему на плечо.

Прошло два часа, три. Он даже не мог бы сказать, уменьшается ли кровотечение. Не знал, какое оно было раньше.

Еще два часа. Все так же. Он внесет инфекцию. И виноват будет он. Скажут, что при тампонаде не была соблюдена стерильность.

Еще час. Рассвело. Но улучшения не наступало. Только стало еще заметнее, как бледна женщина, как много крови она потеряла.

Удивительно, как действует на людей вид крови. Достаточно ее совсем чуточку на дне белого таза — и все, даже самые выдержанные, скажут, что таз полон крови. А может быть, кровотечение не такое уж сильное? Может быть, есть надежда? Но на что надеяться? Ничего нельзя сделать.

Время шло. Он сидел на стуле и представлял, как он будет искать пульс и не найдет. Как ему придется сказать мужу, что она умерла. Женщины заплачут. И тогда ему придется уйти. Делать больше будет нечего, да он ничего и не сделал. А внизу, у двери, стоят, сбившись в кучу, шахтеры. Нужно пройти мимо них. Прошмыгнуть. Ему никто ничего не скажет. И он вернется на медпункт, присядет к печке, включит радио. Общий любимец. Быть им — об этом мечтал Евгений. Но не из тех он людей, которые могут чего-либо добиться. Если у него и есть что-то, то только потому, что само далось в руки.

Перед глазами мелькнул стерилизатор. Большой, с зеркальной поверхностью. Именно здесь, в Родопах, в этом отсталом крае, где до него не ступала нога врача, даже на этой далекой сезонной шахте был стерилизатор. В ведомостях на зарплату значилась и фамилия Евгения. Каждый месяц он получал деньги. Его держали даже зимой, чтобы летом обеспечить шахте врача. Тоже мне ценность. Все ему дано, всем он обеспечен, а женщина умирает. Он же сидит целую ночь и ждет. Опустил руки. Нужно действовать. Предпринять что-то. И он решился делать тампонаду.

Начал. Ему казалось, что при каждом движении пинцета он вносит инфекцию. Брал марлю, опускал в сулему, обертывал ею пинцет, делал тампон. Один, второй, третий. Видел, что все бессмысленно. Ясно сознавал это. Хотел бросить. Таким он был всегда. Начнет и бросит. Таким он был даже на футбольном поле. Побежит, остановится, опять побежит, опять остановится. Тогда было просто. Не хочу — и все. А сейчас выхода не было. Нужно продолжать. Помощи ждать неоткуда. Не было машины, не было больницы, ничего не было. И он продолжал тампонаду. Ему могут простить что угодно, но только не отступление. Этого ему никто не простит. Это будет бесспорное доказательство его беспомощности или, как скажут некоторые, небрежности.

Он не прекращал тампонировать. Наверно, прошел целый час. Теперь опять нужно ждать. А это еще труднее. Он стоял, опустив руки, смотрел в маленькое чердачное окошко и считал минуты. Поле было ослепительно белым. Сквозь облака иногда проглядывало солнце. Горная вершина четко вырисовывалась на фоне неба. Темная, скалистая, она, казалось, была отрезана мглой.

Нужно ждать. В этот день он научился ждать. На всю жизнь научился. Тампоны надо было менять каждые шесть часов. А каждую минуту его подстерегала зловещая неожиданность. Ждал заражения. Первых симптомов заражения. Ждал наступления острой анемии вследствие большой потери крови. Ждал и улучшения.

Шесть часов. Еще шесть часов. Второй день. Еще шесть часов. Марля, сулема, пинцет, простыня в крови. Он не помнил, что говорил. На второй день упало давление. Появился холодный пот, больную клонило ко сну, она с трудом отвечала на вопросы.

И снова нужно что-то делать. Дорога каждая минута. Он прибег к последнему средству: перебинтовал больной ноги и руки, чтобы сохранить кровь в теле. Еще шесть часов, а может быть, восемь или десять. Еще день или два… И женщина не умерла.

Он помнил, что его кто-то проводил до дому. Ночью он встал, оделся и вышел в метель. Глаза у него слипались, но он шел с каким-то ожесточением. Открыл дверь. Больная спокойно спала.

— Кровь больше не идет, — сказала одна из женщин.

— Не идет больше кровь, доктор.

Ему хотелось заплакать. Он вернулся к себе и, не раздеваясь, упал на кровать.

На другой день, около полудня, в дверь снова постучали. Нет, его не звали к больной. Пришел Костадин. Принес на подносе завтрак — немного хлеба, конфитюр и молоко. На подносе по такому снегу! Они видели, наверно, в каком-нибудь фильме, что завтрак подают на подносе. Наверно, советовались в кухне и долго искали поднос. И вот Костадин стоял у стола, не спуская глаз с Евгения. Ломал голову, чем бы еще услужить ему, как отблагодарить. Впервые кто-то старался предупредить его малейшее желание. И тут он вспомнил Софию. И не только Софию, а всю свою жизнь. Ему всегда хотелось быть общим любимцем. Вот он входит, и все протягивают ему руки. Каждый хочет, чтобы он сел рядом. Никогда этого не случалось. Потеснятся, бывало, но с таким видом, что лучше бы уйти. Он ясно чувствовал, что его не любят. И начинал лебезить. Нужна кому-нибудь пепельница — подаст. Кто-то любит стул с мягкой спинкой — он подает стул с мягкой спинкой. Угождал и опять угождал. И все принимали это как должное. Но другом его никто не считал. Иногда даже он был в тягость окружающим. Он их стеснял. Евгений все ждал, что его о чем-нибудь попросят. И оттого, что хотел всем нравиться, он напоминал бегуна, который на старте ждет выстрела. Именно этим он всех и стеснял. Стоит кому-то удобно расположиться, как он с бегающими глазами ждет этого выстрела.

Костадин стоял рядом и старался угадать малейшее желание Евгения, подать ему то, что он захочет. И как стоял! Давал, а не просил. Ты помог мне, я помогу тебе. Ты доктор, можешь делать уколы, а я не могу, но, если хочешь, я возьму тебя на руки и отнесу на вершину подышать чистым воздухом.

Евгений целый день не мог встать. Как чудесно было вытянуться в постели на гладких простынях и закутаться в одеяло! Евгений стал припоминать, что же он все-таки говорил.

«Быстрей… Беги на медпункт за ватой!»

«Не так, Костадин. Слышишь, не так… Сильнее стягивай бинт».

«Принеси мне…»

«Беги туда…»

«Стой здесь, может, понадобишься».

Не хотел верить. Не хотел думать. Чувствовал, как мурашки бегают по спине. Он пережил такое напряжение, какого даже не мог себе представить. Он то напрягал, то ослаблял свою волю десятки, сотни раз — и когда прощупывал пульс, и когда больная бледнела. А когда он измерял кровяное давление, у него останавливалось сердце. Он холодел вместе с холодевшей и мертвевшей рукой женщины. Физически он был совершенно разбит, но зато горы, долины — вся земля теперь принадлежала ему.

Он не помнил себя от радости. Только твердил: «Я научился… научился… я могу ждать. Могу держать себя в руках и не отчаиваться». Он сумел устоять. Вот в чем радость, о которой он раньше и не подозревал. Устоять наперекор всем трудностям. Чувствовать, что твоя грудь — как плотина, неприятности, как вода, давят со всех сторон, а ты один стоишь, один, и не отступаешь! Это счастье нельзя сравнить ни с чем. Дышать полной грудью, чувствовать себя сильным, чувствовать себя человеком! И руки у него тоже крепкие. Он поворачивается и говорит:

«Принеси горячей воды».

«Стой здесь, может, понадобишься».

Он хозяин положения. Крепко держит его в своих руках. Все зависит от него. Впервые он испытал это ни с чем не сравнимое чувство, когда Маринов, ухмыляясь, спросил, вызывать ли скорую помощь.

И тогда он сказал, чувствуя, как холод побежал по спине: «Больной останется здесь».

«Я решаю. Слышишь? Я. Я тоже чего-то стою, пусть немного, но стою. Ты слышишь меня, Маринов? Чего-то стою!» Ему хотелось явиться к своим софийским знакомым и сказать: «Я чего-то стою… Слышите? Я тоже чего-то стою!»

Теперь ему не страшно появиться перед целым светом. Хватит скрываться, забиваться в темные углы, прятаться за чью-то спину. С этим теперь покончено раз и навсегда. Пусть его обжигает ветер. Холодный, морозный — неважно, только бы на свободе, на просторе.

Целый день он дышал полной грудью, радовался началу новой жизни.

А вечером опять пошел к больной. Ей было гораздо лучше. Тогда он решил появиться в общей комнате. Это было одно из тех мест, которых он старательно избегал, потому что там всегда толпился народ. Теперь незачем бежать. Вошел. Посмотрел вокруг. Чувства вины не было, необъяснимого чувства, которое хватало его за горло, стоило ему появиться на людях. В комнате было просторно. Обычная, тепло натопленная комната, в которой сидело пятеро шахтеров.

При его появлении они обернулись. Один позвал его и подал стул, другой подвинулся, третий сказал:

— Вот, доктор, бери картошку… — и, тоже подвинувшись, продолжал прерванный разговор: — Я ему говорю, не надо брать хлеб.

— И я так думаю.

— Надо ему сказать.

— Осторожно, доктор, — засмеялся сидевший рядом шахтер, — картошка горячая.

Евгений посмотрел на свою руку и только теперь ощутил жар в ладони. Дело тут не в картошке, руке было горячо, но не больно. Ничто не может теперь причинить ему боль. Вокруг — горы счастья, и боль не доберется до него. Кончено… Пусть о нем говорят что хотят. Ему достаточно того, что есть.

— Садись, доктор… садись…

И они уступают ему место. С удовольствием, с радостью. Зовут. Он может сесть рядом и с одним и с другим — с кем захочет. И за это не надо расплачиваться, не надо угождать.

Шахтеры продолжают разговор, а он думает о перемене, происшедшей в нем. Раньше он, как побитая собака, останавливался на пороге, заглядывал в дверь, ожидая, что ему крикнут: «Пошел вон!»

— Незачем брать хлеб, — настаивал тот, что сидел у печки. — У Коце есть там наверху и мука и картошка. Это не оттого, что ему есть нечего.

— А отчего же тогда? — спрашивает другой. — Раньше он всегда давал о себе знать.

— Снег уж очень глубокий.

— А снег тут всегда такой.

Евгений не решался спросить, о чем речь. Не мог забыть Софию. Там если и спросит, то тут же убедится, как мало с ним считаются. С досадой прервут разговор, нехотя обернутся в его сторону и в двух словах небрежно объяснят суть дела. Из этого объяснения он понимал только одно: больше спрашивать не следует.