На вершине все тропы сходятся — страница 16 из 44

— Паршиво выглядишь, — проворчал он, складывая фонендоскоп и запрятывая его в свой чемоданчик. — В твоем возрасте так не выглядят. Я по крайней мере других примеров не знаю. Как это ты себя довел до такого?

Что-то глухо билось у Эсбери в затылке, как будто сердце ненароком попало туда и теперь рвалось обратно.

— Я вас не звал, — сказал Эсбери.

Блок положил ладонь на его щеку и оттянул веко гневно сверкавшего глаза.

— Видно, неважнецки тебе жилось, — сказал он и начал прощупывать Эсбери поясницу. — Я разок и сам там побывал, — продолжал он, — посмотрел, что к чему, и скорей домой. Ничего хорошего. Открой-ка рот!

Эсбери машинально открыл рот. Глаза-буравчики обежали его глотку и ввинтились вглубь. Эсбери судорожно лязгнул зубами и хриплым, срывающимся голосом сказал:

— Если бы я считал, что мне нужен врач, я бы остался, где был. Там хоть можно найти хорошего.

— Эсбери! — воскликнула мать.

— И давно у тебя болит горло? — спросил Блок.

— Это она вас позвала, — сказал Эсбери, — пусть она и отвечает.

— Эсбери! — повторила мать.

Блок наклонился и вытащил из чемоданчика резиновый жгут. Он закатал Эсбери рукав и наложил жгут пониже плеча. Потом достал шприц, примерился к вене и, напевая что-то себе под нос, воткнул иглу, Эсбери лежал, устремив в одну точку яростный оскорбленный взгляд, — этот идиот вторгался в сокровенную тайну его крови! «Бог правду видит, — напевал Блок себе под нос, — да не скоро скажет…» Когда шприц наполнился, он вынул иглу.

— Кровь не соврет, — сказал он. Выпустив содержимое шприца в бутылочку, он заткнул ее пробкой и поставил в чемодан. — Эсбери, — начал он, — давно ли у тебя…

Эсбери сел.

— Я вас не звал, — сказал он, вскидывая пульсирующую голову, — и я не стану отвечать ни на один ваш вопрос. Вы не мой врач. И вам никогда не определить, что со мной, — это выше вашего понимания.

— Многое на свете выше моего понимания, — сказал Блок. — Толком-то я, пожалуй, еще вообще ничего не понял. — Он со вздохом поднялся. Глаза его поблескивали словно откуда-то издалека.

— Он очень болен, потому и грубит, — пояснила миссис Фокс. — А я хотела бы, чтобы вы приходили каждый день, пока не поставите его на ноги.

Глаза у Эсбери потемнели от ярости.

— Вам не определить, что со мной, это выше вашего понимания, — повторил он и лег на спину, закрыв глаза. Он не открывал их, пока Блок и мать не вышли из комнаты.

В последующие несколько дней, хотя ему становилось все хуже, мозг его работал с беспощадной ясностью. На грани смерти он пребывал в просветленном и возвышенном состоянии духа, и пустая болтовня матери особенно раздражала его. У нее только и было на уме, что коровы, какие-то там Маргаритки и Красавки со всеми интимными подробностями их жизни: у одной начался мастит, у другой обнаружились глисты, а у третьей случился выкидыш. Мать настояла, чтобы днем он выходил посидеть на веранде «полюбоваться видом», и, поскольку покориться было легче, чем спорить с ней, он тащился на веранду и, закутав ноги в плед, скрючившись в три погибели, сидел там, судорожно вцепившись в ручки кресла, словно боялся вдруг взвиться в слепящую синеву небес. Перед ним на четверть акра простирался газон — до колючей проволоки, отделявшей его от ближнего выгона. Там, под сенью деревьев, отдыхали коровы. Между двумя невысокими холмами поблескивал пруд, и мать любила, сидя на веранде, глядеть, как стадо переходит по плотине на противоположный берег. Картинку эту обрамляла стена деревьев, блекло-синих в ту пору дня, когда его заставляли отсиживать на веранде, печально напоминавших ему линялые комбинезоны негров.

Он с раздражением слушал, как мать винит негров во всех смертных грехах.

— Да уж эта парочка себе на уме, — говорила она. — Они своего не упустят.

— А кому еще о них позаботиться, — пробормотал себе под нос Эсбери.

Спорить с ней не имело смысла. В прошлом году он писал пьесу, героем которой был негр, и ему захотелось приглядеться к ним поближе, послушать, что они сами думают о своей жизни. Но эти двое, как видно, с годами вообще потеряли способность думать. Да и говорить тоже. Один из них, по имени Морган, со светло-коричневой кожей, был наполовину индеец, второй, постарше, по имени Рэндол, был толстый и очень черный. Когда им приходилось обращаться к нему, казалось, что они разговаривают не с ним, а с невидимкой, который стоит справа или слева от него, а его самого тут просто нет, и, проработав с ними бок о бок два дня, Эсбери понял, что никакого сближения не произошло. Тогда он решил перейти от слов к делу. И однажды, стоя возле Рэндола, когда тот прилаживал доилку, он преспокойно достал сигареты и закурил. Негр перестал возиться с доилкой и уставился на него. Подождав, когда Эсбери сделает вторую затяжку, он сказал:

— Курить тут не велено. Хозяйка не велит.

Подошел Морган и, ухмыляясь, стал рядом.

— Знаю, — сказал Эсбери и, нарочно помедлив, встряхнул пачку и протянул ее сначала Рэндолу, который взял одну сигарету, потом Моргану — тот тоже взял одну. Потом он дал им обоим огонька, и теперь все трое стояли и курили. Было тихо, только мерно похлюпывали две доилки да корова время от времени шлепала себя по боку хвостом. Это была минута единения, минута равенства, когда казалось, будто и вовсе нет разницы между черными и белыми.

На следующий день с маслобойни вернули два бидона молока — оно пахло табаком. Эсбери взял вину на себя, сказал матери, что курил он один.

— Раз ты курил, значит, и они курили, — сказала она. — Уж я-то их знаю! — Она и мысли не допускала, что негры могут быть невиновны. Его же этот опыт единения столь подбодрил, что он решил его повторить.

На следующий день, когда они с Рэндолом сливали молоко в бидоны, Эсбери во внезапном порыве взял пластмассовый стаканчик, из которого негры пили воду, и, наполнив его теплым молоком, осушил до дна. Рэндол перестал сливать молоко и замер над бидоном, глядя на Эсбери.

— И это нельзя, — сказал он. — Вот уж это никак нельзя. Эсбери снова наполнил стакан и протянул его Рэндолу.

— Так нельзя же, — повторил тот.

— Слушай, — резко сказал Эсбери. — В мире сейчас все меняется. И я после вас могу пить, и вы после меня. Ничего не случится.

— Нам-то и вообще это молоко пить не разрешается… — сказал Рэндол.

Но Эсбери все протягивал ему стакан.

— Выкурил же ты сигарету, — сказал он. — И молоко выпей. От трех стаканов у матери не убудет. Чтобы жить свободно, нужно мыслить свободно.

Подошел второй негр и стал у двери.

— Да ни к чему мне это молоко, — сказал Рэндол. Эсбери круто повернулся к двери и протянул стакан Моргану.

— А ну-ка, друг, выпей ты, — сказал он.

Морган сначала молча смотрел на него, потом хитро прищурился.

— А сами-то небось не пьете! — сказал он.

Эсбери терпеть не мог молоко. Его замутило и от первого стакана. Однако он отпил еще полстакана и протянул остаток негру, который взял стакан, заглянул в него, словно в нем была сокрыта великая тайна, а потом поставил на пол возле холодильника.

— Ты что, не любишь молоко? — спросил Эсбери.

— Отчего же не люблю? Люблю, — сказал Морган, — а пить не стану.

— Почему?

— Нельзя. Хозяйка не велит, — сказал Морган.

— Ах ты, черт побери! — взорвался Эсбери. — Заладили: хозяйка, хозяйка!

Назавтра он попытался проделать тот же опыт, и на следующий день, и еще через день, но они не притронулись к молоку. А еще несколько дней спустя, подойдя к коровнику, он услышал, как Морган спросил:

— С чего это он повадился каждый день пить молоко? И ты ему позволяешь?

— Его дело, — сказал Рэндол. — А я свое знаю.

— И что это он так честит свою мамашу?

— А, видать, порола мало в детстве, — сказал Рэндол. Эсбери стало тогда так невыносимо тошно, что он уехал в Нью-Йорк на два дня раньше. И сейчас он уже, по сути, не существует, он уже умер там, в Нью-Йорке, и терзает его лишь эта вынужденная задержка — сколько ему тут маяться? Конечно, он мог бы ускорить конец, однако самоубийство не будет победой. Смерть идет к нему сама, как торжество справедливости, как дар судьбы. Это его величайший триумф. К тому же умники соседи рассудят по-своему: значит, мать никудышная, если сын сам себя на тот свет отправил. На сей раз они угадали, но все же он был склонен пощадить ее и не подвергать публичному позору. Пусть истина откроется одной ей, когда она прочтет письмо. Он запечатал блокноты в плотный конверт и написал на нем: «Вскрыть только после смерти Эсбери Портера Фокса». Конверт он запер в ящике письменного стола, а ключ положил в карман пижамы — пока он еще не подыскал ему надежного места.

Когда они сидели днем на веранде, мать посчитала нужным среди прочего поговорить о чем-нибудь интересном для него. На третий день она заговорила о его работе.

— Когда ты поправишься, — сказала она, — хорошо бы тебе написать роман о твоих родных местах. Что-нибудь вроде «Унесенных ветром». Нам просто необходим еще один такой роман.

Он почувствовал, как у него сводит нутро.

— И обязательно вставь войну, — посоветовала она, — чтобы было подлиннее.

Он осторожно прислонился к спинке кресла, словно опасался, как бы не раскололась голова. Потом, выдержав паузу, сказал:

— Я не собираюсь писать никаких романов.

— Ну ладно, — сказала она, — если тебе не хочется писать роман, можешь писать просто стихи. Стихи — это так мило.

Она понимала, что ему нужен образованный собеседник, но единственный образованный человек, которого она знала, была Мэри Джордж, а с ней он говорить не станет. Был еще мистер Буш, удалившийся на покой методистский священник, но она все никак не решалась заговорить о нем с Эсбери. Наконец она рискнула.

— Знаешь, я думаю пригласить в гости доктора Буша, — сказала она, повысив его в звании. — Тебе будет интересно. Он собирает старинные монеты.

Она никак не ждала той реакции, которая последовала. Эсбери вдруг всего затрясло, и из горла его вырвался громкий судорожный смех. Казалось, он вот-вот задохнется. Потом смех перешел в кашель.