Стефан Грабинский«На вилле у моря»Stefan Grabiński«W willi nad morzem» (1916)
Округлые, податливо-воздушные облачка дыма медленно вытягивались из формирующих их губ, укладывались в извивающиеся волнистые кольца и растворялись на лазурном фоне неба. Сигары были превосходные; тонко свитые листья ароматно тлели, источая сочное, благородно сконцентрированное содержимое. Мы курили неторопливо, затягиваясь со знанием дела, словно знатоки. У Рышарда Норского были великолепные гаваны.
Я сомкнул чуть сонные после обеда веки и с блаженством откинулся на подлокотники кресла-качалки. Здесь мне было хорошо и комфортно.
Мы сидели на мраморной террасе виллы, расположенной высоко над берегом моря. Отсюда его гладь была видна как на ладони. Сверкающая, будто зеркало, украшенная мозаикой терраса, на которой стояли наши столики с черным кофе, располагалась на одном уровне с каменной стеной, ограждающей виллу.
Море дремало. Девственный смарагд волн казался более темным, как бы уплотненным во всей своей массе силами ветров. Время от времени ленивый порыв пробегал по морскому простору, ласково расплескивался на прибрежные расщелины и, омыв скалы, бессильно возвращался в прежнее русло. Иногда крылатая флотилия барок, легких, как перышко, лодочек, срывалась с портовой привязи и, помахивая алым флагом, стремительно скользила по упругой волне. Иногда на горизонте мелькала стройная прогулочная яхта и исчезала вдали, волоча за собой длинный шлейф дыма.
И пристань онемела в зное полудня. Остановилась работа в доках, замолчали гудки сирен, сложили свои крылья паровые альбатросы и, разгруженные, тихо стали на якорь.
Кое-где на палубу забредал загорелый под семью ветрами матрос и, присев на моток канатов, напевал бессмертную «Голубку»[1]. Кое-где среди черных корпусов, словно тень, передвигался лоцман и, привязав лодку цепью к берегу, исчезал в зияющей глубине главного цеха…
Впрочем, сонливость и покой. Час послеполуденного отдыха…
Ощущая приятную леность, я перевел взгляд с линии моря и остановил его на ближайшем окружении под террасой. С наслаждением я передвигался по шелковистым бутонам роз, легко скользил по цветистым ветвям магнолии, апельсинов, мысленно блуждал влюбленной ладонью по стройному стану туй.
— Чудесно тут у тебя, Рышард. Живешь, будто царь. Мне не хочется даже шевелиться. Здесь все пьянит, чарует.
Довольный, он усмехнулся в тонкий смоляной ус.
— Тебе нравится? Вот и славно. И в самом деле, неплохое жильишко на лето.
Он говорил медленно, разморенный так же, как и я, зноем послеобеденной поры.
Я гостил у него вот уже неделю, посетив после многолетней разлуки. Рышард Норский был моим дальним родственником и школьным товарищем. По окончании лицея пути наши разошлись. Мы возобновили отношения уже в зрелые годы. Рышард тогда уже был вдовцом. Когда-то я знал его достаточно хорошо. Честолюбивый до безумия, в приступе ревности он мог быть ужасен. Помню, как однажды один из товарищей описал весну лучше него; он отвесил ему пощечину и в завязавшейся драке сильно его ранил.
Более всего Рышард стремился к литературной славе. Уже со школьной скамьи он грезил о популярности великого писателя. Имели ли эти его притязания какое-либо рациональное основание, я, как человек некомпетентный в данном вопросе, сказать не берусь. Вроде бы он и не был обделен талантом. Впрочем, я, поглощенный своими профессиональными обязанностями, не отслеживал его успехов на данном поприще. Лишь время от времени я слышал от знакомых, что он пишет и издается.
Затем он удачно и якобы счастливо женился.
Пани Роза Норская в свое время относилась к категории столичных красавиц; ее расположения искали самые видные молодые люди нашей страны. Покорил ли ее Рышард, или, быть может, она вышла за него по любви, неизвестно. Ходили слухи о связи, которая у нее была до замужества с неким молодым поэтом и будто бы даже приятелем Норского. Почему она предпочла другого, до сего дня остается для меня загадкой. Быть может, тот был излишне горд, чтобы взять в жены богатую Розу, в девичестве Вроцкую; быть может, она имела свои планы на его счет. Дела те мне неведомы и уже давно затканы паутиной прошлого. Говорят, она была женщиной эксцентричной и подверженной влиянию мимолетного настроения. Но все-таки стала женой Рышарда.
Ее богатое приданое позволило Норскому жить на широкую ногу, без забот.
Он много путешествовал, осень и зиму постоянно проводил на юге. Пани Роза, сделав его вдовцом, оставила ему сыночка Адася и огромное состояние.
Я отыскал его через пятнадцать лет мужчиной в расцвете сил, рослым и плотно сложенным. Я любил его и с удовольствием заехал к нему на длительное время. Нас связывало пристрастие к красоте и изысканному образу жизни, и хотя я имел слабое представление о его уме, это также меня к нему привлекало. Кроме того, он был моим однокашником и дальним родственником. Быть может, и что-то иное велело мне его посетить — то, чего я не могу выразить словами, какая-то сила, бессознательно притягивающая издалека, особый случай, не знаю…
Он поднес к сочным, пунцовым губам чашечку с черным кофе и, отпив половину, вынул из серебряной шкатулки свежую сигару.
— Куда запропастился Адась? — спросил я, вспоминая мальчика, который еще минуту назад шумно резвился около газона.
— Наверное, снова возле беседки. — И, поднявшись с кресла, строго окликнул сына.
Практически в тот же миг с боковой тропинки выскочил и остановился на ступенях террасы худощавый десятилетний мальчик со светлыми кудрями, ниспадающими на плечи. Грустные черные глаза ребенка с каким-то страхом остановились на лице отца.
— Ты где был?! Почему постоянно прячешься по углам?
— Папочка, я был в беседке, читал книгу.
— Почему ты вечно туда заглядываешь? Сколько уже раз я тебе говорил, чтобы ты играл здесь, на солнце? Ох и непослушный же ты, Адась.
Бледное нервное лицо мальчика омрачила тень обиды. Он тихо поцеловал руку отца и скрылся в глубине дома.
— Собственно, не понимаю, почему ты запрещаешь ему сидеть в беседке? — спросил я его после короткой паузы. — Ведь там так приятно, особенно при нынешней жаре.
— Я опасаюсь, чтобы именно там ему не было слишком холодно. В том углу, под стеной, очень сыро. А он, как тебе известно, к такому весьма восприимчив.
Он произнес это быстро, не глядя на меня, видимо, недовольный моим вмешательством. Заметив раздражение, я оставил его в покое и сменил тему разговора. Мы начали рассуждать о литературе, о ее новейших течениях и зарубежных веяниях. Рышард оживился и с воодушевлением посвятил меня в литературные явления последнего времени, не забыв при этом упомянуть и о себе. В конце концов он предложил мне послушать несколько его произведений. Я согласился с неподдельным удовольствием. Через минуту он вынес из комнаты связку рукописей и начал читать.
Это были стихи. По правде говоря, я не знаток, но когда-то много читал и достаточно глубоко чувствовал поэзию. Сочинения Рышарда произвели на меня неизгладимое впечатление. Форма была безупречной. Эталонные секстины[2] ложились плавно, ритмично. Их суть была преимущественно идейной. Однако интересное дело: мне показалось, что подобные сюжеты я уже однажды где-то встречал.
Поэмы Рышарда как бы последовательно развивали откуда-то давно знакомые мне мотивы. Это было не то же самое, однако казалось будто бы стилистическим продолжением.
Хотелось бы надеяться, что так будет творить кто-то, кого я когда-то давно читал. Однако между этими двумя людьми существовала принципиальная разница: тот, чью фамилию я пока что не мог вспомнить, писал от сердца, и поэтому его лирика непроизвольно трогала; произведения же Рышарда сверкали, будто бриллиантовый клинок, холодным, леденяще-искрящимся блеском; от них веяло изысканным холодом. Это был совершенно иной человек. Но кем же был тот, второй?
Желание вспомнить было настолько сильным, что я невольно перестал внимательно слушать Рышарда и напряг всю свою память в поисках утраченной фамилии. Внезапно она вспыхнула на туманном экране прошлого алыми буквами: Станислав Прандота.
Да! Это он!
Явление этой фамилии из сумрака забытья потрясло меня до глубины души, наводя на мысль о его преждевременной смерти.
С Прандотой я познакомился когда-то лично, посредством Рышарда, с которым его связывали будто бы дружеские отношения. Утонченный, исполненный высокой культуры разум молодого человека изумлял меня уже тогда, и он подавал большие надежды. Он сумел причудливо соединить склонность к философской рефлексии с глубокой сердечной чувственностью, которая струилась из его глаз, подернутых тихой меланхолией.
В последний раз я видел его много лет назад у Рышарда, в день моего прощания с кузеном. Больше мы с ним не встретились ни разу в жизни. Через месяц он утонул во время шторма на «Ласточке» — пароходе, которым путешествовал к берегам Южной Америки. В списке пассажиров, оставленном капитаном судна в гавани, его фамилия была помещена в самом начале. Правда, как позже сообщали газеты, несколько особ не явились вовремя на палубу отправляющейся «Ласточки», однако их фамилии не приводились. Во всяком случае, с тех пор никто и никогда не видел Прандоты. Поэтому весьма правдоподобным, практически достоверным, было предположение о том, что он погиб в море во время шторма. То же единогласно твердили и все издания.
Он погиб молодым, пробудив всеобщую скорбь в сердцах тех, кто сумел разглядеть в его произведениях превосходный талант.
И сам не понимаю, как так случилось, что об этой трагической кончине я до сих пор не обмолвился с Рышардом ни единым словом. А ведь именно от него я должен был услышать многое о Прандоте, в особенности же то, что он ступил на борт именно в здешнем порту, в бытность Норского.
Тогда, пользуясь небольшой паузой в чтении, я обратился к Рышарду с вопросом: