Они готовы были какою угодно ценою ехать по домам. И приходилось часами уговаривать их, чтобы ехали-то они, хотя бы, честно, с оружием и знаменами.
Это было то же дезертирство с фронта, которое охватило пехоту, но пехота бежала беспорядочно, толпами, а это было организованное дезертирство, где люди ехали сотнями, со своими офицерами в полном порядке, но не все ли равно – они ехали домой, ехали с фронта, покидая позиции, они были дезертирами. Я говорил им это, говорил часами. Они слушали меня, убеждались как будто, и после трех-четырехчасовых разговоров наступало молчание, лица становились упрямыми, и кто-нибудь говорил общую всем мысль.
– Когда же, господин генерал, будет нам отправка?
Одна мысль, одна мечта была у них – домой! Эти люди были безнадежно потеряны для какой бы то ни было борьбы, на каком бы то ни было фронте. Им нужно было, как Илье Муромцу, коснуться родной земли, чтобы набрать новые силы. Я написал атаману Каледину свои соображения по этому поводу. Я писал ему, что переживши весь развал армии в строю, непосредственно командуя частями, я пришел к тому заключению, что казаки стали совершенно небоеспособными, что единственное средство вернуть войску силу, это отпустить всех по домам, призвать на их место под знамена молодежь, не бывшую на войне, и начать учить ее по старым методам. Для подготовки же офицеров, которые были далеко не на высоте знаний, создать в Новочеркасске офицерскую школу и расширить училище и корпус. В станицах образовать спортивные общества и кружки.
Ответ от Каледина получился в виде нервно, порывисто написанного на листе почтовой бумаги письма. Каледин соглашался со мною, но писал, что это невозможно, что у него для этого нет власти. Я понял, что он плывет по течению, а течение несло неудержимо к большевикам.
12-го ноября 1-ая Донская дивнзия потекла на Дон и успокоилась, но начала волноваться Уссурийская конная дивизия, требуя отправки ее на Дальний Восток. Это не входило в мои планы. Я хотел отправить ее тоже на Дон, где она могла бы быть полезной. Но комитет дивизии поехал сам в ставку к Крыленко и добился от него пропуска на восток.
6 декабря началась отправка эшелонов Уссурийской конной дивизии. В середине декабря в Великих Луках, переполненных большевистскими пехотными полками, оставался только прикомандированный к корпусу 3-й Уральский казачий полк и команды штаба корпуса. Уральские казаки одиночным порядком уходили по домам, и полк таял с каждым днем. Моя квартира охранялась только моим денщиком и вестовым, спавшими так крепко, что разбудить их было не легко. Но большевики еще не определили своего отношения к казакам и казачеству. Казаки были как бы государство в государстве, и их пока не трогали, с ними заигрывали. Так, 6 декабря начальник пехотного гарнизона полковник Патрикеев отдал приказ о снятии погон и знаков отличий, но сейчас же добавил, что это не касается частей ІІІ корпуса, которые, как казачьи, имеют право продолжать носить погоны, так как управляются своими законами. С местным комиссаром Пучковым мы жили дружно. Он, хотя и называл себя большевиком, но оказался ярым монархистом, офицеры штаба корпуса часто бывали у него, дело всегда оканчивалось выпивкой и воспоминаниями отнюдь не большевистского характера. Я решил использовать это выгодное положение и добиться пропуска для штаба корпуса в Пятигорск для расформирования. Моя цель была остановить эшелон в Великокняжеской и передать все имущество корпуса Каледину. Имущество было не малое. Оставалось полмиллиона денег, было более тысячи комплектов прекрасного обмундирования, вагон чая, вагон сахара, несколько автомобилей, аппарат Юза, радиостанция и т. д. Генерала Солнышкина я командировал в ставку, и он, благодаря личному знакомству с Бонч-Бруевичем, бывшим начальником штаба у Крыленко, и генералом Раттелем, начальником военных сообщений, добился назначения эшелона на Пятигорск и пропусков.
Дело это шло медленно, а положение наше в Великих Луках становилось очень тяжелым. Последние казаки покидали город, мы оставались одни. Носить погоны больше стало немыслимо. Солдаты с ножами охотились за офицерами. Но снимать погоны мы считали для себя оскорбительным и потому 21-го декабря все переоделись в штатское. Однако это не улучшило положения. Нас знали в лицо и готовились расправиться с нами и особенно со мной. Я каждый день ездил верхом. Раз за мною погнались солдаты с ножами, другой раз в деревне стреляли по мне.
Может быть, думал я, настало время бежать, но как бежать? За мною следили команды штаба, писаря, мой денщик и вестовой наблюдали за мной. Конечно, я мог выехать на прогулку верхом и не вернуться. Я часто ездил один. Но тогда пришлось бы бросить жену и офицеров штаба, которые так надеялись на меня, что я их выведу.
А между тем, несмотря на все обещания об отправке штаба в Пятигорск, эшелонов нам все не давали. 11 января 1918 года пришло требование сдать все деньги корпусного казначейства в Великолуцкое уездное казначейство. Деньги сдали, протестовать было бесполезно, да и законного права не было. Корпус был расформирован.
Наконец 16 января нам дали поезд на Пятигорск. Совершенно благополучно погрузились офицеры и чиновники корпуса, остатки команд, погрузили имущество, автомобили, лошадей, сели и мы. Все шло гладко. Я решил воспользоваться случаем и проехать с женою к ее сестре в Москву с тем, чтобы догнать эшелоны в пути.
В Москве я узнал, что атаман Каледин объявлен большевиками изменником, что где-то у станции Чертково идут бои между большевиками и донскими казаками. С трудом в товарном вагоне, переполненном солдатами, неистово ругавшими Корнилова, Каледина и два раза помянувшими и меня, я с женою 28-го января добрался до Царицына. Надо было искать свой эшелон. Справляться на станции, оцепленной солдатами, матросами и красногвардейцами, было рискованно, и я пошел в город. В гостинице я увидал одного из офицеров штаба, ротмистра фон-Кюгельгена, который сообщил мне, что накануне в Царицыне их эшелон остановили, отобрали все имущество, лошадей, повсюду искали меня. Я приговорен к смертной казни, мои портреты, найденные в вещах моей жены, посланы по всем станциям от Царицына до Пятигорска, чтобы искать меня. По всему городу ходят солдаты и красногвардейцы, разыскивая меня, так как есть сведения, что я в Царицыне.
Настало время бежать.
Ротмистр Кюгельген и ротмистр Щербачев, стоявший здесь же в гостинице, провели меня в номер жены начальника штаба, которая была больна, и у нее я дождался вечера. Тем временем Щербачев изготовил мне документ, что я артельщик 44-й пехотной дивизии Семен Никонов, командированный для закупки рыбы на юге России. У жены моей был ее настоящий паспорт.
Вечером мы сели с женой в поезд, идущий на Тихорецкую. В маленьком купе набилось 11 пассажиров. Было темно. Тускло горела свеча в фонаре. Пришел патруль. Матрос и два красногвардейца. Я стал в тени и подал свой документ. На мне старое пальто с барашковым воротником и шапка поддельного бобра. Матрос посмотрел мой документ и молча вернул его мне. Документы всех мужчин были проверены. Моя жена документа не дала.
Матрос пошел к выходу.
– А у дамы документа не смотрели, – сказал красногвардеец.
– Мы у дамочек документов не проверяем, – галантно отвечал матрос и вышел из вагона.
Был осмотр вещей. У меня в чемодане лежало военное платье, погоны, послужной список, дневники. Но красногвардейцам надоела проверка, пассажиров было много, начальник станции ворчал, что поезд слишком задерживают, и до нашего вагона осмотр не дошел.
Поздно ночью мы тронулись…
На другое утро мы переехали границу войска Донского. Станция Котельниково. Я спокойно выхожу из вагона. Спасен… Свои!..
На дверях дамской комнаты большой плакат: «Канцелярия Котельниковского Совета солдатских, рабочих, крестьянских и казачьих депутатов»…
И тут уже была Советская власть.
Поспешно иду в вагон.
Три казака и солдат останавливают меня у самого вагона.
– Товарищ, вы кто такое будете? – спрашивают они меня.
– А вам какое дело, – кидаю я и сажусь в вагон.
На счастье поезд трогается.
В 5 часов дня в Великокняжеской. Здесь еще держится атаманская власть. Мои дорогие члены Донского комитета, Ажогин, Карташов в штабе дивизии. Но уже все кончено. Все казаки штаба разошлись. Офицеры сами чистят лошадей. Дивизии давно нет. Завтра или послезавтра здесь будет признана Советская власть. О Каледине ничего не знают. Бои идут под Новочеркасском, но кажется Новочеркасск еще не занят большевиками.
Все-таки надо ехать туда. Коннозаводчик Михалюков дает мне лошадей, и 30 января под проливным дождем мы едем в открытом шарабане.
Два дня я ехал по родной Донской степи. Менял лошадей, обедал и ночевал на зимовниках у коннозаводчиков. Тишина и безмолвие кругом. Поют жаворонки, солнце пригревает, голубое марево играет на горизонте.
На зимовнике Вонифатия Яковлевича Королькова комитет из 2-х казаков, 2-х солдат и 2-х германских военнопленных. Он взял опеку над имением, чтобы «народное хозяйство» не расхищалось. Узнали о моем приезде, пришли ко мне.
– Вы что за человек? – хмуро и сердито спрашивает казак, и вдруг лицо его расплывается в широкую улыбку. – А вы не генерал Краснов будете?
– Если знаете, так чего же спрашиваете? – говорю я.
– А я у вас в дивизии в конно-саперной команде служил, помните Акимцев казак[1], – радостно говорить «член комитета». – Вам лошадей? Сейчас подам.
Очевидно, здесь не скроешься. «Попа, – как говорит пословица, – и в рогоже узнаешь».
Через полчаса мне подан четверик в отличной коляске. «Комитет» провожает меня наилучшими пожеланиями.
Ночью 31-го января я был на берегу замерзшего Дона в станице Богаевской. Из окон въезжей избы видны огни Новочеркасска, ярко горят электрические фонари по Крещенскому спуску и у собора. До Новочеркасска 23 версты.
Но лошадей нет. Надо ждать до утра.
На въезжей, в комнате, где вместо свечей тускло мигает лампадка, три молодых офицера. Я достаю свечу и зажигаю ее. Один всматривается в меня и вдруг говорит: