— Наложите на меня, говорю, товарищ генерал, любое взыскание, только не гоните в землянки. Это мне в данный момент все равно, что под арест. На крайний случай — отправьте меня одного, а остальных не надо — они ни в чем не виноваты.
А он сказал только: «Выполняйте приказание», — и отвернулся.
Ну, ладно. Пошел наш взвод на отдых.
Командир взвода на трассе остался, а повел нас старшина Осипов. Идем в свое расположение потихоньку, как тени идем, а у меня на душе кошки скребут. Километра три прошли — старшина командует податься в сторону. Подались в сторону, видим, едет подвода, а в подводе гремит ведро. Лошадь еле тащится, еле ноги вытаскивает из грязи, телега скрипит, заваливается в размытых колеях то на этот бок, то на тот. А в телеге сидят двое: старый солдат и молоденький раненый ефрейтор. У ефрейтора все лицо забинтовано, только глаза наружу. И хотя держится он за нахлестки обеими руками, кидает его то в одну сторону, то в другую. И ведро возле него гремит, гремит. Такая у ефрейтора мука в глазах, что и сказать невозможно.
— Закури, — говорю вознице, — дай ему передохнуть.
— А когда я его довезу до госпиталя с перекуром-то? — отвечает старый солдат. — И так двоих вез — один по пути кончился. Кабы дорога была, а то нет дороги.
А ефрейтор смотрит на нас без укора и без злобы, ничего не понимает: больно ему, нет спасенья.
Встретился я с ним взглядом и встал на месте.
Не могу дальше идти — совесть не пускает.
— Товарищ старшина, говорю, разрешите на трассу вернуться.
Пошел обратно. Смотрю, один за другим весь взвод за мной тянется. Только Жилкин из нашего отделения не смог воротиться: как лег, так и заснул прямо на пути. Возвращаемся, а генерал еще на трассе. Смеется и спрашивает:
— Сколько же вы километров понапрасну промаршировали?
А старшина рапортует:
— Всего девять километров: взвод в два конца — шесть и Жилкин — три… — веселый был старшина…
А бойцы других взводов, как только нас увидели — обрадовались, зашевелились, и работа разгорелась вовсю. Что тогда произошло, не могу понять. Так полетели щепки, будто к нам на болото пришла свежая воинская часть. Какая-то злость на меня напала — до каких пор, думаю, это болото будет людей мучить? И не только я разъярился, а и все. Все закипело. Только и слышно: «Давай лесу!», «Давай скобы!» Вижу, и командиры взводов, и командиры рот топорами тюкают, повар бревно тащит. Кладу настил и сам на себя удивляюсь: час назад и спину ломило, и глаза слипались, а теперь все как рукой сняло., что хочешь смогу сделать, только материал давай.
Дело пошло споро. На глаз было заметно, как продвигается наша дорога. Шло бы оно еще быстрей, если бы враг не мешал. Среди дня прилетел фашистский «костыль» — корректировщик, стал круги делать. А мы все скучились на последних ста метрах, и на том конце, на готовой дороге, уже машины скопились, ждут, когда кончим участок. И, конечно, минут через пять начала бить ихняя артиллерия. Некоторые снаряды падали в болото, а некоторые угадывали в настланную гать. Тут кладешь бревна, притесываешь, как полагается, одно к одному, а он ударит и раскидает всю работу в разные стороны. Ничего не поделаешь, на то и война: он раскидывает, мы обратно кладем… И людей, конечно, выводил из строя. Старшину Осипова ранило, осколок угодил ему в живот. Напомнил он, чтобы Жилкина сбегали разбудить, полчаса подышал и умер.
К вечеру кончили наконец настилать эту дорогу. Как только уложили последнюю жердину — сразу зашумели мимо нас машины. Так и идут — одна за одной.
Стали мы собираться домой, в расположение. Меня тогда поставили старшиной вместо выбывшего Осипова, велят строить роту. «Эту команду, думаю, два раза повторять не придется. Эта команда исполняется у нас по-гвардейски, — как говорил товарищ Осипов». Подаю команду строиться — никто не идет, словно оглохли. Стоят вдоль дороги и глядят на грузовики. Я тоже, как взглянул на машины, так и позабыл обо всем: и о своей новой должности, и о команде. Стою и смотрю на машины, как завороженный. Красиво они шли, одна за одной, родимые, везли на передовую боеприпасы, продовольствие, махорку…
Конечно, издали теперь это смешно вспоминать, но была у меня тогда фантазия, будто мы тоже воевали и не то, что воевали, а даже выиграли важнейший бой.
После этого отдохнули мы, конечно, сутки, а потом нас перебросили застилать следующий участок…
Так что ничего я вам полезного про геройство из своей жизни сказать не могу. Только вот говорят, что геройству иногда мешает робость. Так ли это — не знаю. По-моему, робость у каждого бывает, и не в ней дело. Самое главное солдату — осознать самого себя. Вот когда ты увидишь перед собой цель, которую достигнуть тебе важнее собственной жизни, когда станешь пробиваться сквозь первые трудности, чтобы дорваться до этой цели, когда тебе будет некогда вспоминать ни о робости, ни о голоде, ни о сне, — вот тогда ты и поймешь, что душа твоя тверже и красивей, чем о ней тебе думалось на покое, и поймешь, что можешь сотворить куда больше предписанной тебе нормы, и будет твоим девизом саперный девиз: «Если нужно — значит, можно». Тогда ты и станешь настоящим воином с большой буквы. Конечно, такая цель лично перед тобой встает не каждый день. Так ты учись как можно лучше выполнять обыкновенные задания, потому что никогда из тебя не получится герой, если ты спустя рукава выполняешь обыкновенные задания.
АРТИСТ
Личный состав нашего училища, как и весь советский народ, отмечает годовщину Великой Октябрьской социалистической революции новыми успехами. Замечательными трудовыми подарками встречают всенародный праздник рабочие и колхозники, деятели науки и техники нашей необъятной родины. Куда ни глянь — всюду предпраздничное оживление.
Общие думы, волнующие нас в эти дни, хорошо выразил бывший старшина, а теперь повар училища Степан Иванович.
— Закипели у нас дела! — сказал он. — Набирает наша отчизна силу не по дням, а по часам, подымается, как сказочный богатырь, выше леса и облака, и не завидую я тому, кто встанет ей поперек пути.
Степан Иванович задумался. Мы замолкли. Видимо, он что-то припоминал и собирался приступить к рассказу.
— Вот, значит, завтра будем отмечать сорок лет нашей советской власти… — начал он. — Сорок лет! Сорок, значит, раз я праздновал, ребята, годовщину нашей революции, сорок раз подымал за нее чарку. И где только она не заставала меня! В войну, например, в сорок четвертом году — в Латвии… Сидели мы тогда в какой-то брошенной даче с разноцветными стеклами, на полу сидели и я, и Жилкин, и Хлебников, и майор Алексеенко и провозглашали здравицы за нашу революцию, за наш могучий народ.
К тому времени мы освободили от фашистской нечисти Бухарест, Белград, Софию, и заря победы уже занималась над залитым кровью миром. Видно было: скоро матери наши и жены перестанут пугаться почтальонов… Но особо ясно я почуял, что подходит пора переобуваться в гражданские штиблеты, когда меня вызвали в штаб и приказали оборудовать в расположении батальона сцену. Сперва я не разобрался — какую сцену? Мне пояснили: обыкновенную сцену для артистов, с занавесками и суфлерской будкой.
Вот тут я по-настоящему понял, что войне подходит конец.
А стояли мы тогда недалеко от города Риги и готовились делать мост через Двину.
Немец, когда его попросили из Риги, сильно разобиделся. Перед тем как бежать, бил и крушил все, что под руку попадало, все без разбору: и женщин с ребятишками убивал, и старые церкви рушил, и дома, и железнодорожный мост взорвал, и понтонный изуродовал. А уцелевшие от разбоя стены оклеил плакатами, на которых наш русский солдат — я, значит, к примеру, или вот ты — был нарисован с волчьими клыками во рту.
Плакаты плакатами, а когда мы вошли в Ригу в октябре сорок четвертого года, жители выбегали встречать нас с букетами, и, как сейчас помню, одна женщина сорвала у Жилкина с головы пилотку и поцеловала на ней красную звездочку.
Ну, ладно. Наш батальон стоял километрах в пятидесяти от Риги, в дачной местности, и рубил ряжи для моста. И вот накануне Октябрьской годовщины прошел слух, что к нам едут артисты. Не какие-нибудь там кувыркатели, а правдашные, из самой Москвы, которые представляют по научной системе Станиславского. И мне было приказано снять с ряжей отделение плотников и оборудовать для артистов сцену.
Сделали мы сцену.
В канун праздника возвращался я в расположение части с работы пораньше, чтобы принять артистов, за которыми на станцию была послана машина, и накормить их как следует, чтобы охотней играли. А уже осень. Дождик моросит, долгий, холодный. Мокро кругом, грязно. «Пойду, думаю, по насыпи: все посуше».
Шагаю по шпалам — гляжу, впереди маячит гражданский. Идет и на ходу глядит в какую-то бумагу. Поглядит-поглядит — остановится. Плечами пожмет. Потом снова уткнется в бумажку и топает дальше.
А нам недавно замполит хорошо рассказывал про бдительность, и я был под впечатлением его рассказа. Надо быть начеку, предупреждал замполит; враг чует неминучую гибель и по этой причине пускается на любую авантюру, засылает диверсантов, применяет самые низкие и подлые приемы борьбы… Вот эти слова мне и вспомнились, когда я увидел гражданского человека на полосе отчуждения. «Чего, думаю, он тут бродит с бумажкой?» Догоняю. Человек крупный, солидный, в меховой шапке и в фетровых галошах с застежками.
— Вы чего тут, гражданин? — спрашиваю.
— Так, — говорит. И поспешно сует бумагу в карман. И вдруг вижу: на глазах меняется человек. Подпирает верхнюю губу нижней, сутулится, глядит этаким Иванушкой-дурачком. Я, конечно, отступил шага на два, смотрю, что будет. А он продувает ноздри, управляясь с этим делом двумя пальцами, и выглядывает на меня вполглаза. Короче говоря — строит из себя дремучего мужика. А у самого, между прочим, на пальце перстень блестит.
Гляжу я на перстень и спрашиваю:
— Почему вы здесь оказались, на насыпи железной дороги?