На войне — страница 5 из 8

Потом нас переводят в пустую камеру, снова заставляют встать к стене с поднятыми руками. Садиться запрещено. Мы в бетонном мешке. Площадь камеры — метров 25, в единственном окне нет стекла, решетка забита ватой из матраца. По стенам — двухэтажные железные нары: 15 коек.

Меня поразило, что чеченцы мгновенно смирились с тем, что происходит. Если кто-то пытался присесть, измученный многочасовым стоянием у стены, его сразу же заставляли встать сами заключенные.

Моих сокамерников начинают вызывать на допрос. Стоит человеку выйти — его тут же начинают колотить дубинками. Всю короткую дорогу от камеры до кабинета дознавателя, метров пятнадцать, арестанта избивает охрана. Людей бьют непрестанно. Крики жертв хорошо слышны в нашей камере, и мои товарищи по несчастью напряженно вслушиваются.

Меня вызвали одним из последних — часов через пять. За дверью сразу же принялись избивать дубинками. Каждый охранник старался попасть побольнее.

Допросом то, что происходило в кабинете, где сидел дознаватель — парень лет двадцати пяти, — можно было назвать с большой натяжкой. Поначалу он спросил, где находится мой дом и что расположено рядом. По всей вероятности, он знал этот район Москвы и пытался выяснить, тот ли я, за кого себя выдаю. Потом вяло поинтересовался, с кем из полевых командиров я встречался в Грозном. Я сказал ему, что все эти сведения можно найти в моих репортажах. Дознаватель не вел протокола, только редко черкал что-то на грязном обрывке бумаги. На столе лежали мои документы. Его очень интересовало, почему у меня в паспорте стоит американская виза. Весь допрос продолжался минут десять. Я попытался стрельнуть сигарету — бесполезно… Меня отправили обратно.

В камере мы еще какое-то время стояли.

К двери подошел пьяный охранник и спросил: «Курить хотите?» Кто-то ответил утвердительно, и он запустил через окошко в двери слезоточивый газ. Полчаса все откашливались. Я попытался следовать инструкциям, которые помнил по книгам о ГУЛаге: быстро помочился на кусок тряпки и стал дышать через нее. Это помогло: кажется, я меньше страдал, чем другие. Слезоточивый газ нам запускали в камеру три раза.

Когда всех моих сокамерников избили и допросили, нам забросили семь матрасов: спать мы должны были по двое, без одеял и подушек. В полночь подошел охранник:

— Даю пятнадцать секунд на то, чтобы улечься. Тот, кто не успеет, будет стоять всю ночь.

За считанные секунды все упали там, где нашли себе место.

В камере было очень холодно, не больше ноля градусов. К счастью, с одним из сокамерников мне удалось поменяться одеждой. Еще в Ханкале у него отобрали кожаную куртку и бросили взамен рваную солдатскую шинель, которая была ему мала. Я отдал ему свою куртку — шинель гораздо лучше спасала от холода.

Спать было почти невозможно: всю ночь за стеной кого-то истязали, и время от времени стены тюрьмы оглашались воплями. Первые три дня заключенных избивали круглосуточно — перерывов не было вообще. Доставалось и людям из нашей камеры, но главным образом били «старожилов». У нас такому изощренному избиению подвергался только один человек — Асланбек Шаипов из села Катыр-Юрт. С ним я познакомился еще в автозаке на Ханкале. Его подозревали в том, что он боевик. Каждые два-три часа его выводили из камеры и били. У него была совершенно синяя спина, выбиты зубы, он не мог стоять, не мог говорить.

Почти все мои сокамерники были чеченцами, от 22 до 45 лет, только один русский парень — Смолянинов, лет тридцати семи. Он много лет прожил в Грозном, потом переехал в село и жил на положении раба на птицеферме. У нас в камере не работала параша, и он взялся ее вычистить. Единственным опытным зэком и самым старшим в камере был Ваха, уголовник со стажем лет пятидесяти.

Была в тюрьме и женская камера. Однажды я слышал, как избивают женщину. Били ее долго, часа три подряд, она не переставая кричала на одной ровной ноте. В женской камере была и девочка лет двенадцати, сидевшая там с матерью.

Думаю, ни одного боевика в нашей камере не было: обычные крестьянские парни, растерянные и напуганные. Один от страха признался на допросе, что он боевик. Его избили, и, вернувшись в камеру, он долго плакал, потому что ему было стыдно за проявленную слабость. Его друг, с которым его взяли вместе, не признал себя боевиком, несмотря на избиения. Те, кого определили в категорию боевиков — три-четыре человека из нашей камеры, — сразу перевели в другую.

Обстоятельства арестов были примерно одинаковые: группа военных, приезжавшая в деревню на бэтээрах, хватала молодых мужчин — всех подряд. У одного парня забрали брата, он пошел выяснять, что с ним, — забрали его, а брата почему-то отпустили. Никакой системы и логики во всем этом не было.

Со мной в камере сидел огромный детина — кажется, единственный, у кого было высшее образование. Он попал в Чернокозово сразу после того, как вышел из другого фильтрапункта в Толстой-Юрте, там его продержали трое суток в соответствии с нормами УПК, выпустили и снова забрали. Еще один субтильный мужичок под сорок по имени Хожа, не имевший не малейшего отношения к политике, последние три года собирал деньги на машину, подрабатывая на стройках. Перед самой войной купил старую потрепанную «Ниву», долго ее чинил и стал работать таксистом. Другой парень в день ареста собрался идти в фитнес-клуб, который открылся в их селе, по дороге его забрали. Когда его били, он все время смеялся. Он объяснил, что обучался карате (в Чечне очень популярны восточные единоборства), и инструктор, избивая учеников, заставлял их смеяться.

Духовный, физический и нравственный слом в тюрьме происходит мгновенно. Помню, когда кто-то ночью попросил меня передать хлеб и я зашуршал пакетом, все сразу зашикали. Я объяснил им, что, несмотря на безумные правила, мы не должны превращаться в животных. Еще один конфликт возник, когда я наделал шума, пытаясь подпрыгнуть, чтобы схватить сигареты, спрятанные в зарешеченной нише над дверью, под круглосуточно горевшей желтой лампой. Кажется, я оказался самым подготовленным из всех к тюремным обстоятельствам: понимал, что не стоит подчиняться навязанным нам нечеловеческим законам, ждать пощады и думать, что можно в чем-то убедить, разжалобить тюремщиков или добиться каких-то льгот, безукоризненно выполняя их нелепые правила.

Подъем в шесть утра. Нас опять выстраивают у стены. Кто-то догадался, что можно сидеть в углу, который невозможно увидеть через глазок, и мы занимаем благословенное место по очереди.

Меня снова вызывают на очередной бессмысленный допрос к молодому дознавателю.

— Кого из полевых командиров ты можешь назвать?

Я отвечаю:

— Их довольно много: Шамиль Басаев, Аслан Масхадов…

Он это все аккуратно заносит на грязный клочок бумаги.

Я уже понял, что оказался в ситуации, когда бесполезно чего-то требовать. Ясно было, что раз меня привезли в Чернокозово — у меня уже нет никаких прав, нужно просто выживать. И, скорее всего, я проведу здесь длительное время — вероятно, несколько месяцев. Если командование в Моздоке дало разрешение на мое этапирование в Чернокозово — на мне поставлен крест. Хотя, надо сказать, мне было легче от сознания, что я попал именно сюда. Все-таки в тюрьме была какая-то система: просто прийти и застрелить человека в камере невозможно.

В этот день нас впервые накормили (к тому времени мы не ели уже больше двух суток). Через окошко в двери раздали алюминиевые миски и ложки — тоже, как и матрацев, семь штук: одна порция на двоих. Я не сразу понял, что нам принесли. Один из сокамерников объяснил, что это сваренный на костре зерновой мусор, комбикорм для скота.

Кашеварами и разносчиками еды были двое русских заключенных, которых перевели из ставропольской тюрьмы. Иногда они пили всю ночь с охраной и на следующий день вообще ничего не готовили.

В тюрьме у меня сложилась типичная лагерная привычка, от которой я потом долго не мог избавиться: все крошки после еды я собирал, стряхивал в рот, следил, чтобы ничего не уронить.

Каждые два-три часа охранник подходил к камере, бил дубинкой по двери, и кто-то из находившихся внутри должен был назвать свое имя и доложить:

— Гражданин начальник, в камере номер тринадцать столько-то человек, на допросе столько-то.

Мне стихийно досталась роль «разводящего» — я сам вызвался отвечать на этот стук в дверь: многие из чеченцев плохо говорили по-русски, и охранников раздражало, когда они чего-то не понимали.

На второй день стали приносить посылки: родственники многих заключенных потянулись в Чернокозово. Самое тяжелое в тюрьме — отсутствие сигарет. В посылках передавали «Приму». Каждую пачку охрана резала пополам, проверяя, нет ли какой не положенной начинки.

Постоянно отключался свет — видимо, были перебои на местной подстанции. Другой проблемой была вода. Ее разносили один раз в день, а иной раз, когда замерзали колодцы, не приносили вовсе. На камеру полагалось два пятилитровых пластмассовых бачка. В первый день вода разошлась за несколько минут. Тех, кого приводили после допросов, мучила страшная жажда, а пить было нечего. Поэтому на второй день я забрал к себе бачки и воду, которую передали в посылках. Я предложил такой порядок: тот, кто захочет пить, должен потерпеть до тех пор, пока не захотят все остальные. Таким образом вода расходилась как-то более равномерно.

Почему-то на третий день заключенных стали меньше избивать днем, в основном все избиения и издевательства происходили ночью. В тюрьме работали смены охранников из Ставрополя, Тулы, Ростова и Брянска. Каждые двенадцать часов они менялись. Смены отличались друг от друга, и за две недели я научился их распознавать. Большая часть охранников не расставалась с масками, хотя две смены появлялись с открытыми лицами.

Одна смена отличалась садистской изощренностью. Они выдергивали заключенного из камеры и заставляли его ползать по дежурке, подползать на коленях к старшему офицеру и повторять текст, который диктовали охранники:

— Товарищ полковник, разрешите вас поблагодарить за то, что вас родила ваша мать, за то, что вы такой красивый, за то, что я российский гражданин… — текст варьировался.