На войне как на войне — страница 47 из 106

По дороге в правление он решил отказаться от бригадирства наотрез.

— Вот и новый бригадир, — приветствовал Филиппа председатель колхоза.

Филипп снял шапку, помял ее и кашлянул в кулак.

— Так что ж это, Илья Фомич, как же так?

— Так-то, брат, — вздохнул председатель, — принимай бригаду.

— Уволь, Илья Фомич, малограмотный я. Скотину пасти — вот это дело я понимаю.

— Не могу, Филипп, не могу. Так уж получилось…

— Нет уж, уволь, Илья Фомич, не совладать мне.

— Ничего, ничего, привыкай командовать, а мы поможем. Теперь слушай, какие работы твоей бригаде предстоят…

«Не иначе как божье наказанье», — решил Филипп и пошел принимать дела.

Когда прием подходил к концу и оставалось только разобраться с конской упряжью, приехал Стульчиков. Филимон Петрович шумно поздоровался, назвал Филиппа молодчиной. Но бригадиру от этого не стало легче. Он отозвал Стульчикова в сторону и, глядя под ноги, сказал тихо:

— Эх, Филимон Петрович, не дело, право слово, не дело. Не совладать мне…

— Ничего, ничего, товарищ Егоров… Поможем. А ты газеты читай. Мы обязаны растить людей, смело выдвигать. Трудно будет — звони ко мне. В обиду я тебя не дам, — заверил Филиппа председатель исполкома.

Эту ночь Филипп не спал. Он кряхтел, ворочался с боку на бок, поминутно вставал, курил. Авдотья тоже не спала. Она то вспоминала господа, то шептала: «С ума сошел на старости лет, совсем ополоумел».

…Прошел месяц, Филипп похудел, почернел и все чаще жаловался на слабость. Глядя на него, Авдотья тоже хирела. Частенько, облокотясь на сухонький кулачок, она с тоской смотрела на Филиппа, пока он, обжигаясь, торопливо ел.

— Замучился ты, Филиппушка… Плюнь ты на это бригадирство. Ничего тебе не будет.

— Нельзя, Авдотья, хозяйство бросить… Спросят с меня, — возражал Филипп и, отложив ложку, вздыхал: — Что-то долго Филимона Петровича не видно. А как приедет, так и скажу: «Делай ты со мной, товарищ Стульчиков, что хошь, а я больше не могу».

Но Филимон Петрович не приезжал. Он в это время отдыхал на курорте, не то в Кисловодске, не то в Крыму. Икалось ли ему там — трудно сказать, только Филипп вспоминал о нем каждый день. Встав чуть свет, он бежал в избы — давать наряд. Входя в дом, старательно обмахивал веником сапоги и, кашлянув в рукав, говорил:

— Степан, надо бы сегодня навозцу повозить.

А Степан отказывался:

— Не могу, товарищ бригадир, в город собираюсь — овцу продать, ребятишкам одежонку купить.

И Филипп соглашался со Степаном, что без одежонки ребятишкам холодно. В другом доме колхозница упрашивала бригадира оставить ее дома — белье постирать; в третьем — охали, жалуясь на боль в пояснице…

Потом Филипп шел в кладовую и принимался сортировать зерно. Заработавшись, он забывал о том, что надо бежать, просить, назначать и спорить.

В помощь Егорову председатель колхоза назначил Ремнева, надеясь, что он постепенно заменит Филиппа. Но нелегко было теперь и Ремневу. Ему частенько приходилось слышать: «Мы на таких начальников-мочальников начхали. Назначили нам бригадира — и ладно».

На совещаниях или на правлении председатель старался не вспоминать Филиппа или делал это так:

— Что-то в последнее время вторая бригада начинает сдавать.

Филипп вставал и мял шапку:

— Не слушается меня народ.

— А ты построже будь. Ты не сам работай, а их заставляй… Руководи.

— Не получается у меня, — разводил руками Филипп, — совсем народ не слушается.

Как-то председатель напомнил Филиппу о парниках. И он взялся за парники. Взялся с жаром, не жалея ни сил, ни времени. Он сам рубил лес, надрываясь, таскал бревна по глубокому снегу — к дороге. Нередко за полночь запоздалый ковшовец слышал на улице фырканье лошади, скрип снега под бревнами и хриповатый голос Филиппа:

— Эй, милая, давай, давай.

Председатель подумал, прикинул что-то и направил в бригаду Филиппа всех колхозных плотников.

Радостное и вместе с тем тревожное чувство испытывал теперь Филипп. Работы на парниках подвигались ходко — это его радовало. Начиналась оттепель, с крыш сочилась капель — и это его радовало. Но какое-то непонятное сомнение тревожило бригадира.

Наступил день, когда все было готово. Снег сгребли в огромные сугробы, на очищенной земле сложили березовые дрова.

— Завтра начнем отогревать, — говорил Филипп и улыбался, может быть впервые с тех пор, как стал бригадиром. Он еще раз обошел подготовленные срубы и, присев на березовую чурку, вынул кисет с махоркой и взглянул на небо…

Уже вечерело. На западе быстро росла зеленоватая щель, расширялась, раздвигала тучу. Над самым горизонтом медленно выплыло из тучи оранжевое солнце. Лес принял резко-лиловый цвет, мелкие облачка на небе порозовели; те, что были ближе к солнцу, просвечивались насквозь, подальше — горели ярко-красным огнем, а у самых дальних только накалились края. Бездымный пожар охватил деревню Большие Ковши. Окна, отражая лучи заходящего солнца, казалось, плавились… Но вот резко оборвался последний луч, стало вокруг серенько. Быстро стемнело. Но не так, как вчера: небо усыпали звезды… Филипп сидел как окаменелый.

— Будет мороз, — прошептал он и добавил: — Большой мороз.

И мороз действительно стукнул такой, что Авдотье пришлось сходить в хлев и старой шубой укрыть теленка, а чтоб петух не отморозил гребень, она сняла его с насеста и принесла в избу.

Ночью Филипп спал плохо, а утром с трудом отбил промерзшую дверь и пошел к парникам.

Утро выдалось яркое и чуткое. Каждый звук: и хруст под ногою, и визг колодезного журавля, и даже поскрипывание ведер на коромысле — необычно тонко и долго звенел в чуть подсиненном воздухе. Тополя, схваченные морозом, заиндевели и под белым зимним солнцем сверкали, как стеклянные. Кучки изб на буграх казались издали мухами, облепившими сахар.

Внезапно над средним бугром встали три перевитых столба дыма. На самом дальнем бугре, увидев столбы дыма, сказали:

— Гляди-ка, бригадир-то наш разошелся.

Все три дровяные кучи на парниках пылали одновременно. Около них сгрудились колхозники с лопатами. Здесь же суетился возбужденный Филипп. Он старался быть веселым: смеялся, покрикивал и, гулко стукая рукавицами, шутил: «Эх, денек, мать честная!»

Вскоре его вызвали в правление. Убегая, Филипп наказал Максиму Хмелеву — не зевать здесь.

— Что ж это ты удобрения-то в снегу оставил? — спросил председатель колхоза, как только Филипп переступил порог.

— Виноват, Илья Фомич, запамятовал, — пробормотал Филипп.

— И торф на поля у тебя не вывозится, с горшочками тоже дело неважно. Жаловались и животноводы: второй день не выделяешь лошадь — корма возить.

Филипп вздрогнул, побледнел, ударил себя кулаком в грудь и в первый раз в жизни выкрикнул в лицо начальства злобным тонким голосом:

— Я вам не гусь, товарищ председатель… Филипп туды, Филипп сюды. Только гусь может летать, плавать, ходить. А я не гусь…

Пока Филипп бегал, искал людей — возить торф, пока разобрался с удобрениями, прошло немало времени. А когда он возвратился на парники, там догорал последний костер. Около него толпились мужики. Подходя, Филипп услышал:

— Председатель ему говорит: «Торф возить надо», а он машет кулаком и кричит: «Я не гусь!» Ха-ха…

У Филиппа что-то оторвалось внутри, в глазах потемнело.

— Что сидите? — задыхаясь, спросил он.

Парень в ватнике вскочил, рывком вскинул руку к шапке и, озорно поводя глазами, отчеканил:

— Разрешите доложить, товарищ бригадир: две кучи сгорели, — ждем, когда догорит третья…

— Почему землю не роете, сукины сыны? — вне себя закричал Филипп.

Стало тихо. Бородатый Максим Хмелев сдвинул на затылок шапку с рыжим собачьим мехом и протянул по складам:

— А ты по-ди по-смо-три…

На месте сгоревших дров чернела земля, Филипп стукнул лопатой: земля зазвенела.

— Ну вот и все, — сказал Максим и посмотрел на безоблачное небо. — Солнце на ели, а мы еще не ели… Иди, иди домой, отдохни… Гусь! — он беззлобно хохотнул, потрепал Филиппа по плечу и пошел. За ним ушли и остальные.

Домой Филипп пришел раньше обычного.

— Вздуй самовар, Авдотья, а я пока прилягу. Знобит что-то.

Но чай пить не пришлось… Филипп слег, а к ночи потерял сознание. В бреду выкрикивал: «Эх, Филимон Петрович, за что вы меня вознесли?.. Мороз! Мороз дело испортил».

…Еще прошел месяц. Наступил март. Бригадой теперь снова руководил Ремнев. Филипп все хворал. Он заметно ослаб, и что-то новое появилось в его бесцветных глазах. Днем Филипп, вытянувшись, тихо лежал на кровати, ни на что не жаловался и все молчал. Казалось, он непрерывно и сокрушенно думает о чем-то. Изредка он поднимался, держась за стены, добирался до окна и смотрел на улицу, поминутно вытирая глаза. От яркого света глаза у него слезились.

Солнце уже насквозь прожигало снег. С крыш теперь не капало — текло. Амбар напротив окна почернел и превратился в источенный червями гриб. А еще утром он, увешанный длинными сосульками, походил на стеклянный абажур с подвесками. Вчера около тына была одна прогалинка, сегодня их стало три, а на исходе дня вдоль тына проступала неровная черная кромка.

— Весна, весна… — шептал Филипп, постукивая пальцами по оконной раме.

Приходила Авдотья, сажала его за стол. Руки у Филиппа дрожали, щи из ложки лились на грудь, крошки сыпались на колени, застревали в поредевшей бороде. Потом Филипп опять ложился. Иногда он спрашивал:

— А что говорят-то про меня, Авдотья?

— Все пытают, когда ты выздоровеешь.

— Так ли? — сомневался Филипп.

— Так, так. Вот надни сам председатель спрашивал. Обещал в воскресенье навестить. Антон Ремнев каждый раз, как встретимся, кланяется тебе. И другие тоже.

— Антон-то у меня, когда, третьеводни был, — подумав, вспоминал Филипп. — Советоваться приходил…

— Ой, что же я забыла, — спохватывалась Авдотья, — Максим Хмель опять прислал тебе гостинец, — и она вынимала из кармана яблоко, — к чайку, говорит…