Урода повели в столовую. Отелков с режиссером начали переговоры. Гостилицын еще раз подтвердил, что Урод ему нравится и он берет его с весьма приличным для собаки окладом. Иван Алексеевич сделал вид, что это его совершенно не интересует.
— Вас это не устраивает? — прямо спросил Гостилицын.
— Напротив. Даже очень, но… — Иван Алексеевич так длинно растянул «но», словно понукал лошадь.
Герман Гостилицын, крупноголовый, с широченным торсом, сидевшим копной на длинных жилистых ногах, стоял перед Отелковым, покачиваясь с носков на пятки. Иван Алексеевич отметил, что зеленые узкие брюки и куцый пиджак в клетку как нельзя лучше подчеркивают сходство Гостилицына с жирафом. Сравнение понравилось Ивану Алексеевичу, и он улыбнулся. Улыбка Отелкова покоробила режиссера. Он тоже подумал об Отелкове не очень-то лестно.
Гостилицын славился на студии своей прямотой и резкостью. Особенно от него доставалось посредственным артистам и дебютантам. Девушки от него плакали. Однако жаловаться и критиковать Гостилицына никто не решался. Слава и авторитет режиссера Гостилицына стояли на чугунных столбах. И нужно отдать должное: авторитет и слава его не были случайны. Он добыл их упорным трудом, работая с энергией тигра и с выносливостью крестьянской клячи.
Гостилицын, тяжело ступая, ходил по кабинету. Иван Алексеевич ждал, как натянутая пружина.
Гостилицыну надоело вышагивать, он остановился напротив Отелкова и, вынув пачку папирос, бросил на стол.
— Курите.
Они закурили. Колени Гостилицына возвышались над столом, и он, положив на них локти, обеими руками держал папиросу, пуская из ноздрей дым прямо в лицо Ивана Алексеевича.
— Небось тоже роль хотите? — усмехнулся Гостилицын. — Так ведь?
— Я должен ее получить, — с трудом выдавил Иван Алексеевич и почувствовал, что его колотит мелкой, противной дрожью.
Гостилицын не удивился, как будто и не ожидал другого ответа.
— Итак, по существу, — сказал он. — Какую бы роль вы хотели? Простаков-то вы не очень уважаете. Вам все Гамлетов подавай.
— Вам лучше видно, что я могу, — скромно заметил Иван Алексеевич.
— Спасибо, милый, за доверие. — Гостилицын поднялся. — Разговор у нас был очень важный, содержательный. Я подумаю.
Отелков вспыхнул и резко ответил:
— Как хотите, так и думайте! Такой урод без меня… — Он хотел сказать «не будет сниматься», но против желания поправился и сказал, что собаке сниматься без него невозможно.
— Вот как? Почему же? — серьезно спросил Гостилицын.
— Вы, Герман Андреевич, совсем не учитываете характер Урода и его привязанность ко мне. А поводырем собаки я, извините, не буду.
Отелков встал и пошел к двери. Но прежде чем толкнуть дверь, помедлил: он ждал, не остановит ли его режиссер. Гостилицын не остановил.
Угроза Отелкова была настолько нелепой, что в первую минуту Гостилицын растерялся. Потом он грустно усмехнулся, потом задумался. Он понимал, что только отчаяние могло толкнуть Отелкова на столь абсурдное заявление, и ему стало жаль Ивана Алексеевича.
«Да так ли бездарен Отелков, как о нем говорят? И кто оценил его способности? Ведь его не проверяли на серьезной роли», — подумал Гостилицын.
Вспомнил Герман Андреевич, как он и сам доходил до отчаяния в первые годы работы в театре. Главный режиссер пять лет держал его при себе: год на побегушках, год ассистентом и три года помощником. На бесчисленные просьбы Гостилицына о самостоятельной работе шеф неизменно отвечал: «Успеешь».
И вот наконец ему доверили ставить спектакль. Сколько было мук только над первой картиной! Все пришлось вместе с автором переписывать заново. Полмесяца изнурительных репетиций, полмесяца бессонных ночей — и картина кажется, готова. Гостилицын идет к главному режиссеру и просит его посмотреть.
— А как ты сам считаешь, хорошая получилась картина? — спрашивает главреж.
— Мне кажется, еще плоховата, — чистосердечно сознается Герман Андреевич.
— И смотреть не буду, — говорит шеф и поворачивается спиной.
Опять две недели утомительной работы, и опять тот же вопрос главрежа:
— А как ты сам считаешь?
— Не знаю, — ответил Гостилицын.
— Если уж ты сам не знаешь, то как же я могу знать! — говорит шеф и опять поворачивается спиной.
Гостилицына охватывает отчаяние, душит злоба, всю ночь он кусает угол подушки, а с утра опять принимается перелопачивать проклятую картину. Сделано все: больше из автора, из артистов, из себя выжать нечего. Он идет к шефу и докладывает, что теперь картина звучит неплохо.
— Неплохо — понятие туманное и растяжимое, — говорит шеф и поворачивается спиной.
Гостилицын сжимает кулаки и с трудом удерживает себя от уголовного преступления.
Еще две недели, и он решительно заявляет:
— Я сделал все, что мог. Пусть другой сделает лучше.
Шеф идет смотреть, а потом доказывает Гостилицыну, что все-таки можно сделать лучше.
«Какой был безжалостный тиран! Какой был художник! Это он внушил мне, что в искусстве без труда ничего не сделаешь. Если у меня и были кое-какие успехи, если кое-что удалось сделать значительное и нужное, то это случилось потому, что работал, как вол, и был болезненно требователен в первую очередь к самому себе».
Гостилицын вздохнул и вышел из кабинета.
Проходя длинным коридором студии, Герман Андреевич машинально свернул в сценарный отдел. Начальник отдела читал сценарий, и, видимо, читал без удовольствия: лицо у него было грозное, и карандаш безжалостно жирными бороздами распахивал рукопись. Оторвавшись от сценария, он посмотрел на Гостилицына и пожаловался на автора, который пять раз переделывал сценарий и теперь до того его довел, что хоть на помойку выбрасывай.
— Ну, а как у вас дела? Слыхал, что вы заново переписываете принятый сценарий, — сказал начальник отдела.
— Кое-что переделываю. Но больше восстанавливаю выкинутое вашими редакторами.
Начальник поморщился.
— Кажется, автор — способный малый?
— Весьма способный, — подтвердил Гостилицын. — Кстати, Петр Александрович, что вы можете сказать об Отелкове?
Петр Александрович снял очки и опять их надел.
— Это про какого же Отелкова? Актера? Да что про него сказать? Говорят, бездарен. Кажется, с ним работал Бениваленский.
Гостилицын не любил откладывать дела на завтра. То, что его задевало, решал быстро и безапелляционно.
В актерском отделе ему дали личное дело Ивана Алексеевича Отелкова. Оно было очень тощее и очень скромное. И в какой-то мере скрашивала его только копия диплома с отличием.
«Так и есть: ни одной серьезной пробы!» — подумал Гостилицын и бросил папку на стол.
Режиссер Бениваленский снимал колхозную кинокомедию. Путь из актерского отдела в съемочные павильоны пролегал через «Аглицкий клоб». Когда показался Гостилицын, его завсегдатаи примолкли и вытянулись. Они очень уважали его и очень боялись. Среди них были случайные, ненужные искусству люди, были и безусловно одаренные. Как тех, так и других Гостилицын одинаково презирал. Первых — за то, что взялись не за свое дело, вторых — за лень, хвастовство, богемные нравы.
Съемочные павильоны находились во внутреннем дворе студии в огромных кирпичных сараях.
В первом павильоне, куда зашел Гостилицын, подходила к концу работа над кинофильмом о войне. Снимали сцену в блиндаже. Около железной печки сидели «немецкие» солдаты, вытянув грязные руки. Режиссер-постановщик что-то горячо доказывал оператору, а тот ему так же горячо возражал.
В другом павильоне готовили к съемке сцену в богатой купеческой квартире. Рабочие под руководством художника-декоратора перетаскивали с места на место старинный громоздкий буфет.
Из распахнутых дверей третьего сарая валил густой дым. Здесь работал Бениваленский. Снимали эпизод в ночном лесу у костра. Пять срубленных елок изображали глухой бор. Полыхал настоящий костер, и сидели две влюбленные парочки. Сцена не шла, и ее, видимо, уже снимали не раз. Обычно очень тактичный и спокойный, Бениваленский горячился. К нему со всех сторон приставали актеры:
— Иван Михалыч, а если попробовать так…
— Иван Михалыч, а если…
— Иван Михалыч, давайте еще раз…
Иван Михайлович отмахивался от советчиков, как от слепней, обеими руками.
«Зачем это я, как неприкаянный, таскаюсь по студии и мешаю другим работать? — с возмущением спросил себя Гостилицын. — Что я нынче, с ума сошел?»
Когда он возвращался назад, лестничная площадка заметно опустела. Торчали три незнакомые невзрачные фигуры, и сияла вечно жизнерадостная физиономия Васеньки Шляпоберского.
— Пойдем со мной, — коротко приказал ему Гостилицын.
Васенька покорно зашагал за Гостилицыным, гадая, зачем это он понадобился сердитому режиссеру.
Вернувшись в свой кабинет, Гостилицын достал экземпляр сценария и на углу его размашисто написал: «Роль профессора Дубасова — Отелкову».
— Вы, кажется, с ним друзья? — спросил он Васеньку.
Тот пожал плечами.
— У меня все друзья, Герман Андреич.
— Это очень плохо, брат Шляпоберский, — серьезно заметил Гостилицын.
— Почему? — изумился Васенька.
— Потому что друзья — безжалостные воры. Они воруют время.
Васенька беззаботно махнул рукой.
— Мне его все равно девать некуда.
Наивная обаятельность его позабавила Гостилицына. Васенька вообще чем-то ему нравился. Вероятно, тем, что из всех стоиков «Аглицкого клоба» он был наиболее ярким.
— А твое мнение об Отелкове как об артисте?
— Нераскрывшийся Кин! Жан Маре в квадрате! — воскликнул Васенька.
Гостилицын вручил Васеньке сценарий.
— Будь любезен, передай ему сегодня же.
Васенька взял сценарий, повертел, вздохнул и уставился на режиссера.
— Ну что? — спросил Гостилицын.
— Герман Андреич, а вы еще не сняли меня с роли?
— С какой это?
— Жениха. Вот такой крохотной! — и Васенька показал мизинцем, какую роль отвели ему в этом фильме.
— Пока еще нет.