Когда мы вернемся домой…
Возле парка имени Пушкина меня окликнули. Я очнулся от своих мыслей, оглянулся. Ко мне подходил, по‐стариковски шаркая, седой и очень худой мужчина. Сердце екнуло: да ведь это… (Имени и фамилии этого замечательного деятеля культуры, скульптора, режиссера, не назову. Пусть он будет просто Режиссер. Умер этот талантливый красивый человек, и уточнить детали его рассказа не смогу, если вдруг память в чем-то изменила мне.)
Это… Режиссер! Я узнал его сразу. Как же?! Ведь он меня, студентика, утвердил на эпизодическую роль в своем новом фильме, который начал снимать перед самой войной. Я молчал, вглядывался.
– Простите, вас Женей зовут?
– Так точно! – отвечал я по-военному и почувствовал, что тушуюсь, робею.
Тут все смешалось: и разница в возрасте, и дистанция «студент – режиссер», и вид его, человека, измученного войной, и слухи…
Медленно, обмениваясь незначащими словами, подходили мы к зоопарку.
– Вы, наверное, слышали, что я предатель? – вызывая меня на откровенность, спросил Режиссер.
– Слышал, – так же прямо ответил я.
Режиссер остановился, глубоко вздохнул, выдохнул. Так он проделал раза три или четыре, словно продувал легкие. Было ясно – он успокаивал себя.
– Жена моя была очень больна, неизлечимо больна, – начал рассказ мой собеседник. – Не мог я видеть ее страданий… Продал все, что покупалось, что менялось. А тут, как на грех, немцы объявили конкурс на лучшее произведение искусства: живописи, графики и скульптуры. Я вылепил всадника на коне, ну, знаете, типа клодтовских на Аничковом мосту в Ленинграде… Скульптура, так сказать, без политической окраски. Получил я приз. Взял мукой, крупой, дюжиной банок с консервами. Я не предполагал тогда, что поступок мой всеми, кто окружал меня, будет расценен как… – Он вынул из кармана аккуратный, отглаженный платок, высморкался. – Как предательство… Я знал, что в городе действует подполье, искал возможности связаться с партизанами. Но куда там! Предатель! – Режиссер снова раза два глубоко вздохнул, выдохнул. Успокаивался. – Но вскоре произошла невероятная история. Как-то в нашу квартиру вошли, да нет, ворвались двое: первый был немецкий офицер, а второй… – Режиссер на какое-то время замолчал, произносил только «гм-гм», будто проверял голос, как это делают певцы. Повторил: – Второй был… Бывший ответственный работник одного из киевских райкомов ВКП(б)!..
Я невольно вскинул голову, уставившись на рассказчика. Он жестом попросил не перебивать его.
– Да, представьте себе: усы «а-ля Тарас Бульба» и повязка на рукаве «Полиция»… До войны он учил нас создавать высокоидейные произведения! И вот теперь… Какая мерзость… Я онемел… Господа сели на оставшиеся – не сожженные, не проданные – стулья. Я стоял, прислонившись к стене, боялся, что могу лишиться чувств.
– Значит, так. Режиссер. Дорогие наши освободители и лично гepp майор предлагают тебе редактировать свободную украинскую газету.
Полицай смотрел на меня – ждал моего согласия. Я молчал.
– Сталинград капют! – промолвил офицер.
– Он грамотный, герр майор. Вдоволь нагорбатился на Советы… – Потом обратился ко мне. – Подумай. Такого шанса стать уважаемым человеком может и не повториться. С ответом не тяни. – «Гости» встали, оценивающе посмотрели на меня и ушли. Не знаю, сколько времени подпирал я стену… Очнулся от стона жены… Зашел к ней в комнату, опустился на краешек кровати…
– Не смей!.. Не смей! Я все слышала!.. – еле двигая синими губами, сказала жена.
Поверьте, Женечка, никуда я не ходил и, конечно, положительного ответа не давал. Я только думал, как избавиться от предложения врагов. Смерть меня не страшила, но мне надо было жить, пока жива моя жена. В надежде раздобыть для нее барсучьего жира пошел я как-то на Евбаз. (Так в Киеве называли знаменитый Еврейский базар, лучший в городе. Евбаз – это то же, что Привоз для Одессы. Сейчас на этом месте находится площадь Победы. – Е.М.) Вдруг у тротуара, прямо около меня, останавливается «опель». Из него выскакивает тот самый полицай…
Помню, я успел подумать: «Вот и конец…» Полицай торопливо вытащил из кармана блокнот и карандаш, спросил: «Ну как, надумал?» Я, пусть простит меня Бог, унизился: попросил не губить меня, мол, не знаю я редакторской работы… Он что-то размашисто писал в блокноте и, не слушая меня, бросил: «С тобой ясно – виселица. А жену твою жалко. Это для нее». И, сунув мне в руку бумажку, сел в «опель» и скрылся… «Боже, – подумал я, – как изощренно покупают меня»: бумажка-то оказалась разрешением купить в немецком магазине продукты…
Записка жгла мне не только руку, она обжигала мою душу… Меня и так наши незаслуженно считали предателем, а кто же сует мне подачку?.. Истинный предатель. Отвратительное, мерзкое чувство охватило меня: кто же я в конце концов?.. Тля? червяк?.. Не дай вам Бог испытать что-либо подобное… – Лоб Режиссера от волнения покрылся мелкими росинками. Он вытер его платком и спросил: – Я не шокирую вас своей болтовней?
– Что вы, что вы!.. – проглотив комок, искренне сказал я.
Режиссер продолжал:
– Жена, как и в прошлый раз, просила: «Не смей, не ходи!»
Собственно, я и так не пошел бы к немцам – отоваривать свою совесть. Так низко пасть, поверьте, я не смог бы!.. Однажды рано утром все, что могло – гудок завода, удары по рельсу, крик домоуправа, – извещало, что немецкая комендатура требует, чтобы окрестное население вышло на площадь. «Не пойти, – подумал я, – значит навлечь на себя еще и вину неповиновения». Пошел… Моим глазам открылась зловещая картина: стояла добротно построенная виселица, а вокруг нее толпились сотни две стариков и старух… Присоединился и я, прислушиваясь к говору в толпе… Вполголоса кто-то сказал, что партизана казнить будут. Вскоре раздались немецкие команды, народ расступился, образовав широкий просвет.
И здесь, знаете ли, произошло странное – как бывает в театре, когда на сцену направляют свет софита: солнце на миг вышло из-за туч и его луч попал… на того самого «полицая», что из райкома ВКП(б)!.. На груди его была прикреплена дощечка с надписью «Смерть коммунисту!». Поднимаясь на ящики, под петлю, он успел выкрикнуть несколько слов о Родине, о Сталине и…
Режиссер замолчал, остановился у дерева и ногой стал шевелить пожелтевшие листья… Он отворачивал от меня лицо… Я топтался на месте, перекладывая мешок с яблоками с плеча на плечо, и думал: «Зачем Режиссер рассказывал мне все это? Кто я ему?.. Значит, ему надо было… выговориться, облегчить перед кем-нибудь душу».
Гордый доверием и благодарный за его откровенность, я спросил:
– А как теперь с вами?
– Написал письмо Первому секретарю ЦК КП(б) Украины Никите Сергеевичу. Жду. Сейчас, знаете ли, ему не до меня – идет война… Извините меня.
Он приподнял старенькую шляпу, чуть поклонился и ушел…
На вокзале по радио передавали победный марш, а я не мог отделаться от песни Утесова:
И камень родной омоем слезой,
Когда мы вернемся домой!..
Александр ШумилинВанька-ротный (фрагмент)
Воинская часть, куда я был назначен после окончания училища, формировалась в летних лагерях на берегу озера Сенеж. Боевое назначение и номер нашей новой части мы в первые дни не знали. Мы знали твердо только одно – мы сразу будем отправлены на фронт. Солдаты на сборный пункт к нам прибывали командами из Москвы – проходящими поездами и потом пешком до лагерей. Там их встречали, сортировали и распределяли по ротам.
Обмундирование новобранцы получали на сборных пунктах в Москве, куда они по призывным повесткам приходили со своими матерями, женами и детьми. Предъявив повестки при проходе железных ворот, они прощались с родными и исчезали в дверях казармы. Потом, через некоторое время, они показывались где-то в узком окне, махали руками и смотрели в толпу, стоявшую за железной оградой. Скомплектованные команды выезжали на машинах с другой стороны.
В наших огневых взводах, нужно сказать, простых солдат-стрелков не было. Нас комплектовали специалистами орудийных и пулеметных расчетов. Среди наших солдат были командиры орудий, наводчики, заряжающие, оружейники, телефонисты. Годами все солдаты были немолоды. Средний возраст их составлял сорок лет. Были во взводе два-три молодых паренька, они выполняли обязанности подносчиков снарядов и патронов.
Нашей части присвоили номер, и она стала называться 297-й отдельный пулеметно-артиллерийский батальон УРа Западного фронта. Мы должны были занять огневые бетонные доты укрепрайона, протянувшегося от Ярцево до Осташкова. Нам этого не говорили, мы этого и не должны были знать.
Прошло несколько дней, в роты прибыли офицеры запаса. Появился и наш командир роты, старший лейтенант Архипов. Ему было тогда около тридцати. Архипов был среднего роста, волосы русые, лицо простое, открытое. У него была добрая улыбка. Но улыбался он не всегда, чаще был сосредоточен и занят делами роты. Он был кадровый офицер и прибыл в наш батальон из другой воинской части. Движения и речь у него были спокойными, команды и приказы он отдавал негромко, без крика. Он вроде не приказывал, а как будто просил. Сначала это было непривычно. На нас прежде орали и от нас требовали подавать команды зычным голосом, а тут был простой деловой разговор. Вскоре мы перестали суетиться, вертеться на каблуках и козырять навытяжку. Его исключительное спокойствие и в первую очередь рассудительность передались нам, и было неудобно подходить к нему чеканным шагом, шаркать ногами и стучать каблуками, как этого требовали от нас в училище.
Вся фигура Архипова и его внимательный взгляд говорили о том, что на войне нужна голова, а не строевая выправка. Дисциплина не в лихости и не в ухарстве, а в простых русских словах. Вот что теперь должно было войти в нашу жизнь. На войне не нужно будет козырять и бить каблуками. На войне нужны стойкость и выдержка, терпение и спокойствие, точное выполнение приказа и команды.